Разговор длился два часа. Хотя не знаю, можно ли назвать это разговором: я молчала, говорила только мама, как всегда едва не переходя на пение или смех. Ее голос действует на меня благотворно. Я осознаю, что мама где-то там, живет в ночном далеком городке и разговаривает со мной, только что обосновавшейся в ночном Париже, что ее волшебный голос звучит спустя час после того, как в нашей квартире рядом с Бастилией установили телефон, – и этого довольно для моей радости, это – живая вода, лекарство от смерти. Смерть, нищету и безумие я увидела сразу, как только мы въехали в Париж через Порт-д'Орлеан. Три гаргульи, присматривающие за великим городом. Смерть, нищета и безумие. Со временем я забыла увиденное, стала парижанкой: вечно в спешке, в заботах, в радости, в растратах, в долгах. Стала жить посреди улья, где царят страдания и деньги. Всегда можно как-то устроиться. То, чего не хватает здесь, найдется там. Однажды, как тогда с друзьями из коллежа, я решила и здесь подвести итоги и записала места, которые мне особенно нравятся в Париже: Люксембургский сад, деревья у музея Родена, маленькие скверы и так далее. А потом посмотрела на все это вместе и улыбнулась: больше всего в Париже мне нравятся места, непохожие на город. Мой самый любимый уголок – кладбище Пер-Лашез. Там я снова нахожу пятнышки света, как в детстве, будто радость протянулась от моего цирка до этих старых могил. Застигнутое врасплох движение листвы среди крестов, дрожание солнца на гравии дорожек – и мамина опера: ведь наш сад примыкал к кладбищу. Летом мама сушила там выстиранное белье. Расстилала свежие белые простыни на зеленой траве, распевая при этом итальянские мелодии. Мертвецы занимали первые ложи – вот они, должно быть, наслаждались. Моя мама вечная. Я точно знаю, что однажды смерть захватит ее тело, но душа, спасаясь от нехватки воздуха, рванет наружу и продолжит валять дурака где-нибудь еще, как-нибудь по-другому. Я знаю это, но в ожидании того самого дня, которого, конечно, ждать не стоит, испытываю неистовое наслаждение, когда слышу ее голос, слышать – это не слушать, слова не существенны, ну что такого мы можем сказать друг другу в жизни, кроме здравствуй, прощай, я тебя люблю, я все еще здесь, какое-то время поживу с тобой на одной планете. Делится ли мама со мной своими представлениями о замужестве или рассказывает, как приготовить кролика в соусе из красной смородины, – разницы нет. Слова меняются, но голос остается, голос, который делает все самое важное – приветствует, повторяет, настаивает: я здесь, а значит, и ты тоже здесь, такая же живая, как и я, – и зачем изобретать что-нибудь еще, когда для разговора вполне достаточно и этого.
Итак, после потопа – хоть свадьба. Аквариумную воду вытерли, рыбки отправились в мусорный бак, отец Романа подсчитал стоимость убытков. Получилось несколько миллионов. Расклад простой, говорит он. Либо Роман возвращается к учебе, и мы забываем о случившемся. Либо продолжает строить из себя литератора – и в таком случае берет обязательство возместить ущерб. Роман, бледный, подходит к родителям, целует их, обнимает меня за талию, и мы уходим. На пороге он оглядывается, обращается к матери: учебу я бросаю, наша свадьба в сентябре. О свадьбе я от него слышу впервые. Я ничего не говорю. А мне и нечего сказать: признание он сделал своей матери, а не мне. Почему бы и нет? Я снова полагаюсь на свой компас, инстинкт, на свою чудодейственную формулу: поживем – увидим. И вот мы садимся в машину, выезжаем за ворота, покидаем городок и направляемся к трассе. В машине – тишина, и вот – вопрос, сокрушенный чересчур быстрым ответом: ты не упрекнешь меня однажды в этом, Роман? – Конечно, нет, с чего мне тебя в этом упрекать? И снова тишина. Роман, безусловно, прав: с чего ему меня в этом упрекать? Машина мчится, небо огромно, я немного замерзла, так странно мерзнуть в жаркий летний день.
Свадьба в мэрии, а не в церкви – это все равно что кремация вместо зарывания в землю: тайная церемония, насквозь пронизанная неловкостью. Недостаточно атмосферно, не слишком реально. Ну и ладно. Это Роман настоял. Никаких органистов, алтарей и белых платьев. Но он не учел характера моей мамы: она оповестила всех цирковых, и вот они здесь, в зале бракосочетаний, причем пришли в своем: клоун – в наряде клоуна, эквилибристка – в костюме эквилибристки, укротитель – в одежде укротителя, и даже обезьянка сидит на плече у клоуна. Что же до продавца цветов, то он разорил свою лавку – выгреб из нее все белые цветы: жасмин, лилии, розы, тюльпаны, сирень.
За неимением ангела я беру в свидетели клоуна. Три секунды на подписи – и дело сделано: меня зовут мадам Кервок. Смешная фамилия. Но, по-моему, мне идет: она похожа на те, которые я придумывала себе, когда убегала.
Я не выхожу из гостиницы уже три дня. Ужасный грипп. Нет, прекрасный грипп. Немного жа́ра, много сновидений. Хозяин подает мне завтрак прямо в номер. Круассаны, кофе, мед: пчелы, которые его сделали, спят в улье в двух километрах отсюда.