Макс Брод тем временем стал ему самым близким другом. Они познакомились в октябре 1902 года в «Зале для чтений и выступлений» – образовательном учреждении, организованном усилиями немецко-еврейских студентов Праги. Макс Брод – в то время новоиспеченный восемнадцатилетний студент – выступал там с докладом о Шопенгауэре, которого он противопоставил «мошеннику» Ницше. Подобные нападки на своего излюбленного философа Кафка, находившийся в числе слушателей, оставить без возражения не мог. По пути домой он втянул Макса Брода в беседу, из-за которой они полночи гуляли вдвоем по пражским переулкам и горячо, но уважительно спорили о Ницше и Шопенгауэре, так и не прийдя к согласию. Не удалось им этого и при обсуждении других излюбленных авторов. Брод предпочитал фантастическую и леденящую кровь литературу в духе Густава Майринка, Кафке же она казалась «надуманной и слишком навязчивой», он предпочитал «мягкий голос природы»[54]
. Прошло несколько лет после этой первой встречи, прежде чем их знакомство переросло в подлинную дружбу на всю оставшуюся жизнь. Выходец из состоятельной и образованной еврейской семьи, Брод, как и Кафка, изучал юриспруденцию, а его первые литературные опыты тоже пришлись на школьные годы. Броду как человеку активному и общительному очень быстро удалось опубликовать свои тексты. В 1908 году, к моменту, когда они уже дружили, Брод как писатель уже был известен в Праге и за ее пределами. Он почти сразу разглядел гений Кафки и с самой первой публикации, в которой принял большое участие, отстаивал творчество своего друга. И для сдержанного Кафки делал он это порой слишком уж энергично. Но Кафка ценил друга, а потому оставался ему благодарен и верен. Поэтому замечание Вальтера Беньямина, будто здесь мы видим пример дружбы, «которая составляет отнюдь не малую загадку жизни Кафки»[55], само демонстрирует немалую неприязнь к Броду, низводимому до положения простака.Нет ничего удивительного в том, что Макс Брод, позднее ставший глубоко религиозным человеком, и творчество своего друга толковал религиозно. Но в качестве издателя он никогда в этом смысле не искажал произведений – произведений, которые во многом спас от уничтожения именно он, нарушив при этом последнюю волю своего друга.
Хотя Кафка часто жаловался на одиночество, он поддерживал многочисленные и крепкие дружеские связи – не только с Максом Бродом и уже упомянутыми Оскаром Поллоком и Гуго Бергманом, но и с другими, например Оскаром Баумом, Францем Верфелем и Эвальдом Прибрамом. Он находил поддержку и понимание в кругу этих молодых и литературно одаренных людей из еврейско-немецких кругов, которые находились в напряженных отношениях с немецко-националистическим и чешским окружением. Об этой склонности держаться особняком Франц Верфель сказал так: «Все наше еврейство состояло в том, что, общаясь с духовно и социально равными нам евреями, мы чувствовали себя легче и спокойнее, нежели общаясь с арийцами нашего уровня, в существе которых мы угадывали скрытую угрозу».
Упомянутая опасность и вправду подстерегала повсюду. Будучи подростком, Кафка пережил так называемый декабрьский шторм 1897 года, когда толпа чешских националистов на протяжении нескольких дней грабила и жгла еврейские кварталы. Такие толпы появлялись регулярно, и евреям на ежедневной основе приходилось сталкиваться на улицах с оскорблениями со стороны и чехов, и немцев. Немцы и чехи нередко конфликтовали и между собой, но обычно объединялись против евреев. Поэтому евреи старались держаться обособленно – благо в старой Праге для этого было достаточно мест и учреждений.
Кафка рос в среде ассимилированных евреев. Вместо бар-мицвы – праздника религиозной зрелости – отец пригласил сына на «конфирмацию»[56]
в синагогу. Как он скажет позднее, результатом такого иудейского влияния без иудейской религии стала «нехватка почвы, воздуха, заповеди»[57]. Ему не удалось ухватить «даже уголка улетающего талита»[58]. В «Письме к отцу» 1919 года Кафка описывает, как разрыв с традицией сказался на семье и поведении отца. По его словам, отец сохранил «слабый налет иудаизма» со времен жизни в деревенской общине, чем-то напоминавшей гетто, однако после переезда в город и военной службы утратил его окончательно, перестав соблюдать даже главные иудейские праздники, во время которых полагалось посещать синагогу. Поначалу Кафка считал иудаизм отца ханжеством и приспособленчеством. Позднее он понял, что благочестие отцу не было чуждо, пускай и из чисто сентиментальной привязанности. Из-за этого подростку, каким был Кафка, невозможно было втолковать, как «те пустяки, которые Ты с соответствующим их пустячности равнодушием выполняешь во имя иудаизма, могут иметь более высокий смысл»[59].