То, как мы обращаемся со временем, конечно же, есть проявление странного и необузданного оптимизма. Мы не дрожим над нашим богатством, не пересчитываем монетки, не видим, как они быстро тают, как мало их у нас остается. Казалось бы, стоит замедлить ход, подумать, как ими распорядиться. Куда там! Я так редко встречал тех, кто хотел бы свести и собрать в единый пучок, в единый сгусток разнонаправленные частицы, тех, кто стремится материализовать стремительно текущий меж пальцами неосязаемый поток. С улыбкой всеведенья я говорил себе, что, в сущности, главная наша задача – достичь концентрации движения, всей силой отпущенной Господом воли добиться организации хаоса, в котором оно себя пожирает. Это похвальное стремление испытывал римлянин Сенека, и перс Хайям, и китаец Конфуций, и столь разумный голландец Деккер. Этот разноплеменный квартет, перекликаясь через столетия, советовал, наставлял, уговаривал: «Не трать же время на пустяки!» Сейчас, когда оно истекает, я только и спрашиваю себя: а не свалял ли я дурака, поверив этим достойным людям?
Рынок доходов, рынок идей, рынок чувств – рынок жизни. И в этот рынок ты, несчастный, надеешься встроиться?
Сначала живем, потом объясняем – эпоху в себе и себя в эпохе. При этом еще глухо оправдываемся. Кому это важно, кто нас услышит? И все же я внутренне распрямился в тот день, когда дописал «Авансцену».
Нелегко было с этими столь одаренными, столь поэтическими женщинами. Цветаева пытала письмами Рильке, Зинаида Гиппиус – Акима Волынского, предлагала ему «любовь-труд» к «вашей, совсем вашей Зине». Уставал от потока эпистолярии уже тяжело больной Райнер, не знал, что ему, в конце концов, делать, плотный, земной Флексер-Волынский. Ни та ни другая не понимали, что эта любовь на котурнах – не в радость.
Вновь и вновь, нарушая свой же запрет, болезненно возвращаешься мыслью к чувствам, овладевшим Ахматовой в страшную «нобелевскую неделю», пережитую Пастернаком. Со всех сторон поносят и травят – и геронты в Политбюро, и досточтимые коллеги, и так называемая общественность; с ее же губ то и дело слетают неодобрительные слова, в которых нет ни тени сочувствия. Чем это можно объяснить? Лишь смутой в ущемленной душе. И повторяешь: «Так жили поэты…»
Масса – это гремучая смесь демократического облика и тоталитарного естества.
Вот уже столько лет человечество дрожит в предчувствии последнего грома, и с каждым годом надежда на Ноев ковчег все эфемернее и беспочвенней. Когда экологи удивляются нашим действиям, приближающим ад, они не понимают, что люди устали жить в ожидании финиша.
Занятно, что в голубой античности, «на рассвете», именно поиск идеи сформировал эстетический взгляд. Когда Платон поставил ее перед явлением, перед предметом, он, в сущности, подарил поэту возможность уйти от власти предмета. Теперь мы вернулись на круги своя. Видя художника, извлекающего метафизическую абстракцию из вещной, зримой первоосновы, признаем за ним «философский ум».
У Феокрита в его идиллиях, у Лукиана описаны споры между тем, кто отстаивает любовь к женщине, и сторонником однополой любви. В полемике побеждает гей, пленивший аудиторию жаром, который усилил его аргументы. Черт побери, у этой дискуссии – тысячелетняя история, и предки, похоже, не знали, что выбрать.
Жил дионисийски, судил олимпийски.
Один прозаик сказал мне: хотите откровение? Я удивился и ответил: еще бы! Он тоже немало был удивлен моей готовностью и, смутившись, пробормотал: вы – нетерпеливый. Чему же оба мы удивились? И почему мы удивились? Все дело в том, что откровение мы оба понимали по-разному. Для меня откровение – это прозрение, озарение, обретение истины, место ему – в устах пророка. Поэтому я и удивился. Не каждый день посулят такое. Похоже, я встретил не просто знакомого – человека с профетическим даром. Но для него откровение лишь откровенность. И если я удивился его посулу, то он удивился моей реакции, проявленному мной интересу. Ведь люди обычно не склонны выслушивать откровенные о себе суждения.
К несчастью, у нас говорят все неграмотней, искажают не только сами слова, но искажают и их значение, вкладывают в них то и дело самое плоское содержание. Это движение к упрощению закономерно, но так печально!
Поэты, в особенности в начале века, безмерно увлекались эпитетами. Каких они только не напридумывали! И «светозарный», и «огнезарный», и «солнцеликий», и «сребролилейный»! Спустя несколько десятилетий поняли, что эпитет за малым исключением обесточивает строку.
Бесплодие рождает мировоззрение гораздо активнее, чем талант. Тот может без него обойтись.
Бальзаку казалось, что вольность нравов – компенсация за несвободу мысли. Ошибка, которая объясняется вечными поисками равновесия, не существующего в природе. Еще никогда так не блудили, как в пору, когда цензура сдохла. Вольность идет широким фронтом – от мысли до языка и нравов.