Разница меж двумя застольями – на именинах и на поминках – примерно такая, как меж карнавалом и балаганом. Один веселится, забыв о времени, другой – бодрится изо всех силенок, оценивая и провожая – личность, иллюзию, стиль, эпоху.
У литературы бывают периоды, когда она удивительно смахивает на постаревшую красавицу – гордость и недоступность минули, пришли суетливость, озабоченность, бегающий, завистливый взгляд.
И снился ему чудесный сон: вот и попал он в нездешнее царство ненаказуемой инициативы.
Когда ежечасно нас призывают к поискам национальной идеи, я вспоминаю, что Рудольф Гесс говорил, что «подъем без нее невозможен», имея в виду подъем гитлеризма. С новым вас веком, со старой трухой!
Писатели так занятно устроены, что их проповедническое творчество и их исповедальное творчество в равной степени теократичны. Божественное назначение автора прорывается в каждом слове.
Вершина пьесы – исповедь мысли.
Юрий Болдырев меня навестил буквально за день до внезапной смерти. О чем мы только не говорили! Между прочим, он рассказал мне о том, как в саратовской молодости он раздобыл на день или два машинопись моей «Римской комедии» и переписал ее от руки. То, что он сделал для памяти Слуцкого, можно сказать, неоценимо. В сущности, он открыл поэта, которого все мы недооценивали. Закроешь глаза, и так отчетливо видишь Болдырева за столом нашей кухоньки – тихий, полугорбатый гном, словно озаренный неяркой, невидимой внутренней подсветкой.
Илюмжинов объявил себя ханом. Дочь казахского президента выходит замуж за сына киргизского – первый династический брак. Население воодушевлено. Восток, разумеется, тут в авангарде, но и вся эта смешная планета неисцелимо поражена прилипчивым вирусом сословности.
Движение «Патриоты России». Все равно что движение «Красавцы России».
Писатель, сталкиваясь с несправедливостью критика, не может взять в толк, что для современника он не столько книга, сколько знакомый. Книгой становится он для потомка, не испытывающего к нему личных чувств.
Когда остаешься лицом к лицу с замыслом, первое, что ты должен сделать, – определить решающее звено. Возможно, крепче за него ухватиться. Долгое время я не верил, что напишу продолжение «Варшавской мелодии». Но стоило только мне ощутить, что запальная сила этой пьесы – историческая обида России на Запад, и сразу же все мне стало ясно – я понял, что ее напишу.
Моя героиня, моя Гелена, постаревшая и помудревшая, произносит в финале пьесы: «Боюсь, что нам придется ответить за то, что мы жили в этом столетии. Наша беда и наша вина. Мы оставляем тем, кто приходит, взбесившийся непотребный мир». Грустно, что довелось заканчивать с таким настроением пьесу и век.
Фейерверочный громкий успех «Перекрестка», моей второй «Варшавской мелодии», – прощальная улыбка Фортуны.
Люди, пекущиеся о всечеловеческом благе, не приучены замечать тех, кто рядом, чье назначение на земле, по убеждению этих атлантов, лишь облегчать великую жизнь. Маркс считал справедливым то, что верный соратник его субсидирует, почти содержит. Когда же его друг-благодетель потерял свою любимую женщину, великолепный атлет интеллекта не мог придумать двух теплых слов, чтоб выразить хоть крупицу сочувствия. Впрочем, кто ж мог ему благодетельствовать? – служить ему было счастьем и милостью, неоценимым подарком судьбы! О Ленине я и не говорю – этот не понимал вообще такой «категории», как сострадание. Допущенные пред светлые очи имели одно лишь великое право – молитвенно, благоговейно внимать.
Проходил мимо аккуратного домика с келейкой-мансардой на втором этаже и подумал: чего бы я не отдал, чтобы быть нынче в тридцатилетнем возрасте, сидеть за столом в этом укрытии и писать, писать, писать до безумия! Подумать только: тебе лишь тридцать и впереди, по крайней мере, еще сорок лет бесцензурного творчества!
Известная формула Шопенгауэра о том, что ясность изложения обеспечивается ясностью мысли, так и осталась неуслышанной (хотя и никем не опровергнутой). Возможно, намеренно неуслышанной. Особенно к ней невосприимчива каждая новая генерация в период своего утверждения. Она в это время буквально исходит стремлением к эзотеричности и умилительной гордыней: «Немногим дано меня понять!»
Кто не прошел опьянения юностью? Все мы знали, что такое бессмертие, знали, что никогда не умрем.
С дней молодости, а теперь и подавно, каждая прожитая минута, в которую я не извлек из себя новых строчек, кажется мне преступной.
Сделал немало, смог немного.
«Баста, иду доживать свой век». Сколько раз начинал я свой новый день с этого мудрого заклинания. А доживать не хватает духа. Все мало мне изведенной бумаги.
Станиславский повторял то и дело: «Надо дотрудиться». Да, надо. Есть мужицкий наказ: «Помирать собрался, а рожь сей». По течению только мусор плывет.