Мне семь лет, им – четыре года. Мне доверяют их на часок. Я созываю свою маленькую армию. Хосе, сына укротителя, и двух его кузин – Кларенс и Селию, дочек наездницы. Мы ведем Плиха и Плюха за церковь, к пруду для стирки. Мы решили, что пора бы их покрестить. Оба малыша шагают во главе колонны, гордые тем, что занимают самые почетные места. Дойдя до пруда, мы читаем первые строки молитвы «Отче наш» и бросаем близнецов в воду, зеленую и пенную. Вскоре появляется мой отец, волосатые до плеч руки ныряют в воду и вытаскивают два орущих свертка, ладони, словно колотушки, раздают шлепки направо и налево. Назавтра мы вынуждены предстать перед судом под куполом цирка. Взрослые сидят на зрительских трибунах. А нас ставят в центр арены и принимаются воспитывать. Звучит роковой вопрос: как вам вообще такое в голову могло прийти – «покрестить» их, так вы это называете? Ответ вырывается у всех одновременно: это все клоун. Это он рассказал нам о крещении Иисуса Христа в водах Иордана и о голубе, который спустился тому на голову, мы хотели увидеть, как близнецам на головы сядет Голубь-Свитайдух, мы ждали его появления после купания. Все оглядываются на бедолагу клоуна. Карьера блестящего педагога оборвалась в один миг.
В каждом местечке мы останавливались не дольше, чем на два-три дня, священника за такой короткий срок не раздобудешь и в школу тоже не запишешься, поэтому наше образование, как и все остальное, было обязанностью семьи. Священное Писание нам преподавал клоун: обучал всему, что было необходимо, чтобы однажды, когда настанет час, мы могли принять причастие в белом платье, как маленькие невесты Христа. Он собирал нас в своем фургоне на один час в неделю, вскоре после полудня, и открывал Библию. Иногда при этом он был в гриме и клоунском костюме. Я не видела в этом ничего странного, слишком привыкла видеть его таким, к тому же клоуны всегда внушали мне страх, или, если точнее, беспокойство. Да, я всегда волновалась за клоунов, всегда боялась, что они пропустят свой выход, что никто не засмеется их шуткам, мне казалось, что это куда страшнее, чем упасть с трапеции из-под самого купола. Клоунские номера жестоки, если присмотреться внимательнее – в них сплошная боль: упасть, подняться, снова упасть, зарыдать, изображать дурака, чтобы вызвать у всех невероятную злость, и, за секунду до того, как их злость тебя полностью раздавит, успеть превратить ее в смех. Мне казалось, его клоунский наряд прекрасно сочетается с историями из Евангелия. Он читал и иногда изображал прочитанное мимикой и жестами. Он так прекрасно показывал женщину с благовонным маслом: его руки становились гибкими, как ветви дерева, разноцветные рукава развевались, он показывал нам волосы этой женщины и как она склонялась перед Христом, как вытирала своими длинными-предлинными волосами ноги молодого человека.
После случая на пруду наша катехизация закончилась. В религиозном образовании мне предстояло остановиться на этом месте – на ослепительном триединстве: масло, босые ноги, волосы.
О чем мечтают девочки, лежа в постели: о волчьих глазах – глазах волшебного принца, о святых – уязвимых, как клоуны, и о длинных-предлинных волосах, которые они однажды отрастят.
Четверть шестого часа нового дня. Я просыпаюсь и собираюсь как на праздник. Наспех совершаю туалет: мокрой мочалкой протираю лицо, душ приму ближе к вечеру, чуточку духóв, просматриваю содержимое гардероба, не могу определиться, наконец выбираю голубое платье и бегу к чистым страницам, как бежала когда-то к воде, уверенная и веселая. Два-три предложения, чтобы пощупать температуру, вода хорошая – и вот я окунаюсь в белизну, которая обволакивает меня со всех сторон, на поверхности удерживается только голова, я отталкиваюсь от стула и от стола, гостиница становится лишь точкой на берегу, я плыву, укачиваемая шорохом ручки по бумаге и черными волнами чернил, которые то накатывают, то отступают.
Я встаю рано, ложусь поздно. Усыпляет меня толстяк, и он же будит меня по утрам. Часы сна, которых мне не хватило ночью, я наверстываю после обеда. Все равно в дневных часах я никогда не видела смысла. А вот утренние стали для меня другими. Я долгое время их избегала. Вставала с постели не раньше одиннадцати – к ужасу отца. Дочь вся в тебя, говорил он маме. Мать моя была невозможной соней. На рассвете поют птицы. Мой отец был из их числа. Теперь я задаюсь вопросом, не было ли это расхождение в часах подъема для моих родителей столь же серьезным, как и развод. Слушая толстяка, я поняла вот что: счастье не отдельная нота, а та радость, которая возникает у двух нот, когда они отражаются друг в друге. Несчастье – это когда звук при этом выходит фальшивый, потому что ваши ноты не гармонируют друг с другом. Самое страшное несовпадение между людьми – именно в этом, и больше ни в чем: в ритмах.