С детьми много говорят. Говорят днем и ночью. Говорят об их благополучии, об их жизни и об их смерти. О смерти – больше всего. Ребенок – это тот, кому день и ночь предрекают скорый, неизбежный и желанный конец, говорят: взрослей! Скорее взрослей. Исчезни и оставь нас в покое. Детство подобно сердцу, которое пугает слишком частыми ударами. Прилагаются все усилия, чтобы это сердце угомонить. Чудо, что оно вообще остается живым. Чудо, что никто может сказать: ну вот, дождались, наконец настал тот возраст, тот момент, когда ребенка больше нет, нет никакого Моцарта, нет Рембо́, есть только взрослый. Не все дети – Моцарты, но Моцарт – всё детство: умение танцевать на воде, способность спать на краю. Не все дети – Рембо, но Рембо – всё детство: невинная тяга к хитрым уловкам, страсть к ритурнелям и к сверкающим камешкам.
Моцарта и Рембо я встречаю в десять лет, на лестнице многоквартирного дома в Кретее. Моцарта зовут Жюльен, ему одиннадцать, он черный, как мой волк, его родители приехали с Мартиники, у отца только одна рука, вторую он оставил в какой-то машине на заводе, он получает пенсию по инвалидности, их семеро, и эта его потерянная рука кормит всех. Рембо двенадцать, его зовут Момо, он ни белый, ни черный, золотистый, как песок, его отец из Кабула, а мать – бретонка, они держат местную бакалейную лавку, которая служит заодно обувной мастерской, хозяйственным магазином, булочной и много чем еще – и все это в помещении размером с почтовую марку.
После Лиможа я больше не убегаю. В этих краях бежать особо некуда. Здесь пронырливые жандармы меня быстро схватят. Я жду. Отдыхаю от прошлых вылазок. Конец сезона, всюду осенние краски, цирк скоро погрузится в спячку, но еще остается немного летнего тепла, совсем чуть-чуть. Мы прибываем в пригород Парижа, Кретей. Мне достаточно одного взгляда на полосу многоквартирных домов, чтобы понять: они обречены на исчезновение. Их даже построили исключительно для этого. Столько лиц – но их никто не увидит. Столько детей – но никто о них не позаботится. Идеальное место для побега.
Цирковой шатер кроваво-красного цвета выманивает из многоэтажек малышню. Мы тут на три дня, будет два представления. Дети приходят вдохнуть запахи животных, пощупать золото на костюмах, поразглядывать смесь блеска и нищеты, присущую любому цирку. Они смелеют, слоняются вокруг фургонов, забираются в те, которые хозяева не подумали запереть на ключ, сбиваются в кучки и смотрят, как мы едим и стираем.
Моцарта-Жюльена я замечаю сразу. Он почти не разговаривает, он свистит. Или, скорее, напевает, щебечет, воркует. Он умеет подражать голосом десяткам птиц, хотя ни одной из них в глаза не видел. В младенчестве он засыпал под кассету «Песни птиц Европы». Один из братьев «нашел» ее у кого-то в машине. Родители включали кассету Жюльену вместо колыбельной. С тех пор он стал королем подражания. У него в арсенале полный ассортимент трелей, чтобы выразить всё – от птичьего гнева до брачных призывов.
А вот Рембо-Момо разговаривает. Даже слишком хорошо и много. Слова он находит в газетах и старых книгах, которые выбрасывают на помойку. Сейчас он читает биографию Мэрилин Монро – блондинки, которая покончила с собой, потому что ее не любили – или любили слишком сильно, уточняет он нравоучительно, явно воспользовавшись словами какого-то журналиста. Он сражен наповал, когда я называю ему свое имя: Мэрилин.
Эти двое никогда не расстаются. Если я вижу одного, то обязательно слышу и второго. Ничего удивительного, ведь Рембо и Моцарт – это одно семейство, одна группа крови, один дух жизни, протекающей без цели, одна радость без конца и без края.
Я рассказываю Жюльену о своих побегах. Они интересуют его меньше, чем цирковая жизнь, которая, на мой взгляд, скучна и банальна: львы и огни прожекторов, клоунская труба и запах конского навоза для меня так же привычны, как для него – кошки, голубоватый свет телеэкрана и затхлый дух цветной капусты на лестничной площадке. Момо слушает меня внимательнее. Слушают – когда любят. История моих побегов, но еще больше мое имя, магия моего имени – внушают Момо любовь ко мне. Накануне отъезда цирка я прошу их помочь мне. Все просто: в Кретее есть дома для тех, у кого своих домов нет. Есть подземные парковки, но там слишком темно и опасно. Лучше – подвалы, мы заняли один из них, ходим туда после школы и летом с утра пораньше, никто не знает, кому он принадлежит, так что он наш, уже год, это наше укрытие, там есть два стула, стол, радио, тюфяк для сна, свечи, полный комфорт, живи – не хочу.
На следующий день я уезжаю с цирком – и для начала все убедились в том, что я на месте, сплю у стенки в своей кровати в фургоне. Мама – в кабине грузовика, рядом с отцом. Спать я легла одетой, собрала сумку и на первом красном сигнале светофора выпрыгиваю и бегом возвращаюсь к многоэтажкам, меня приветствует птичья песня, и пять минут спустя я уже у себя дома – под тоннами бетона.