Читаем Ловушка для прототипов. Вокруг Архиерея полностью

Никогда бы не стал Чехов «твердить зады» — писать нечто заведомо вторичное, уже для многих обнажившееся, истёртое от употребления, заболтанное, — даже и о такой, казалось бы, всегда новой теме, как смерть, только потому, что сам знал о своей близкой кончине и ему некому было о том «пожаловаться»[30]. И даже о смерти, которая обнажает подлинное состояние всякой души человеческой, отбрасывая всё земное-наживное, все его формы и проформы за ненадобностью, не стал бы. Последний посыл в «Архиерее» присутствует, но не как самоцель, а ради какой-то иной, дальше идущей и более глубокой темы. А именно: смерть рушит и раскалывает все внешние скрепы, скорлупы, и оболочки жизни, но рушит их ровно настолько, насколько эти скрепы могут быть подвержены разрушению. Что же не может и не должно в идеале быть подвержено разрушению? Это и есть главный внутренний исследовательский поиск рассказа «Архиерей», ведь смысл — как утверждал М. Бахтин, — есть всегда искание и нахождение ответа на вопрос.

Ответ Чехова таков: смерть не может сокрушить и разрушить то, что стало частью бессмертной души человека, её сокровищем нетленным, посеянным не в плоть, а в дух[31] и ставшим не внешним атрибутом и случайной формой его существования, а самой сутью личности.

В этом контексте можно, разумеется, с уверенностью сказать, что именно образ епископа Михаила (Грибановского) и навеял Чехову именно такое духовное направление рассказа: если же внешние формы, сотворённые духом[32], в том числе образ земного служения человека становятся самой сутью его души, врастают в личность и преобразуют её в совершенно новое творение, то и самой смерти уже не под силу содрать на пороге двойного бытия с почившего епископа архиерейскую мантию и превратить его из владыки Петра — в простого Павлушу, постукивающего палочкой по дороге в мир иной.

Если же дух при жизни был слаб и не творил себе несокрушимых форм, а только земные имитации их, — внешнее без внутреннего, что мы теперь столь часто видим в монашестве и, увы, в великом и страшном служении «во образ и икону Христа» — в архипастырстве, то всё таковое смерть сразу и превращает в прах. Она вышвырнет все внешние украсы человека обратно на землю, как выбрасывала из гробов тела внешне праведных, а внутренне (даже в мыслях только!) нечестивых монахов (о чём свидетельствует множество житийных примеров), как срывала с таковых высокие монашеские и сановные отличия, и игумены, и даже епископы обретались в гробу перед изумлёнными провожающими в грязном подряснике послушника.


Сказано на все века: «смертью смерть поправ»[33]: то, что не Дух сотворил в подлинности, — то и есть пища смерти. Оно и пойдёт прахом. Останется же только то, чем на самом деле был до смерти своей человек; таким и предстанет он пред Господа. Золотая карета Золушки обернётся огородной тыквой, хрустальные башмачки — стоптанными обувками, а сверкающая митра на голове — грязным колпаком.

Предсмертные муки агонии постепенно освобождают героя «Архиерея» от всего того, что было не им (и епископское служением в том числе), и возвращают его к самому себе подлинному — к детству; от наречённого в мантийном пострижении имени в честь апостола Петра — к своему мирскому первоначальному имени (в конце рассказа мать называет епископа Петра Павлушей), а душу — возвращает к тому, от пристрастия к чему — а именно к несомненной душевности её, от которой она так и не освободилась ни в монашестве, ни в архиерействе.

Для наших оппонентов Чехова такой расклад неприемлем. По их мнению, (и филолога NN, и матушки-профессора, не оставившей и «Архиерея» без своего просвещённого порицания) — круг земного бытия своего героя Чехов завершает на мысли о… «бессмысленности бытия и всего того, чем оно наполняется в земной жизни». То есть и о бессмысленности архиерейского служения, а то и вообще всякого служения.

Мог ли так мыслить Чехов? Могла ли к такому страшному и греховному, совершенно безбожному итогу прийти его «большая мысль», о которой он устами Дорна говорит в «Чайке», а суть её открывает в «Студенте» — словами о Правде и Красоте Христа, две тысячи лет направляющей жизнь мира? Мог ли так унизить идею высокой святости служения человека — Богу, ближнему и Отечеству тот, кто и сам в своей жизни был подлинным подвижником служения, и во многих своих произведениях запечатлел подобные образы людей служения, таких как Пржевальский[34], как любимые его герои доктор Астров или самоотверженный врач Осип Дымов, тот, кто столь остро видел порок служения ложного, обманного — якобы науке, или искусству, или даже благотворительности, а на самом деле — фантомам, и в конечном счёте — самим себе, своим страстям, своей гордыне и тщеславию — как те же Коврин или Серебряков, или благотворительница Лида из «Дома с мезонином»?!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже