Но все же перешагнуть робость было трудно, он откладывал свою затею до следующего дня. И утром вставал с желанием немедленно спуститься к ивнякам и, затаившись, ждать, когда Лида снова выйдет на мысок. И, даже направившись к речке, он почему-то всегда сворачивал на свою прежнюю тропу, что вела его к той излучине, где он всегда купался один или с Егорушкой. Иногда ему казалось, что Лида обязательно доплывет до него, сердце снова наполнялось теплом и надеждой. Купаясь, он все посматривал туда, за поворот, но время шло, Лида не плыла ему навстречу.
И кто знает, сколько бы он еще надеялся и ждал, если бы не подвернулся случай, решительно и быстро изменивший все в его жизни. А случай-то был сам по себе печальный. Да, видно, нет худа без добра.
Егорушка ездил в Лышегорье за мукой и вернулся с тревожной вестью. Тетушка Селивёрста тяжело занемогла и наказывала через Егорушку, чтобы племянник непременно приехал в село хоть на денек, не откладывая, а то, не ровен час, и свидеться больше не придется.
Елена Петровна уж несколько лет болела часто и подолгу, все жаловалась на боли в голове, Селивёрст не на шутку забеспокоился. Запряг лошадь в дроги и в тот же вечер погнал в Лышегорье.
Он любил тетушку, давно называл ее «мамой» без какого-либо к тому принуждения с ее стороны, берег и терпеливо, месяцами, ухаживал за ней, когда болезнь в очередной раз укладывала Елену Петровну в постель. Сам вел хозяйство, доил корову, мыл полы, стирал белье, рубахи, уж давно не гнушался никакой работой по дому.
Тетушка столь скорому приезду его очень обрадовалась, тихонько заголосила, запричитала. И сколько он ее ни утешал, сколько ни говорил ей добрых и ласковых слов, успокоить не мог.
— Чувствую я, Селивёрстушко, кончину свою, — сказала она, заливаясь слезами. — Себя-то мне не жаль, отжила уж я, давно не живу, а маюсь. Мутно, сынок, в голове-то от боли, мутно и серо, света белого не вижу. Можно ли так жить, и тебя, голубеюшко мой, то же ведь, поди, как маю да мучаю, все возле меня да возле меня… Но теперь ты большой, и один проживешь, рано только детство твое кончилось, судьба твоя, господи-беда, неутешная, сиротская. Не привелось тебе вольного, сладкого времечка прожить, беззаботного да счастливого. Все работа, а утехи — никакой. Лаской тоже не избалован. Но уж что могла, то и делала, а больше не по силам мне…
И он опять утешал ее, гладил руки ее, но успокоение не приходило к ней, и слезы все так же, неудержимо и болезненно, катились по впалым щекам.
— А чего призвала-то я тебя, — сглатывая слезу, прерывисто продолжала она, — хочу, чтоб при жизни моей ты женился, чтоб покойна я была, что ты не один остался, что хороший человек возле тебя, свойский и сердцем к тебе прикипевший.
— Да ведь мне еще и восемнадцати нет, — вырвалось у Селивёрста. — Куда мне, мамушка?!
— Так ведь будет через два месяца и восемнадцать, подкатится твой зрелый годок, подкатится…
Она неожиданно улыбнулась ясно и светло сквозь слезы, довольная и радостная, что велик он стал.
— А душа-то моя на том свете изведется в неведении, с кем ты тут да как у тебя. Выбери, Селивёрстушко, себе голубушку да женись. Жизни моей, может, и осталось еще месяца три, а то и того меньше… Долго, видит бог, не протяну. Не упрямься, уступи. Это моя последняя воля перед смертью.
И умолкла.
И оба они долго молчали, тихо погружаясь в опускавшиеся светлые сумерки летней ночи.
Но Селивёрст хоть и молчал, а лицо неожиданно озарилось, и легкое возбуждение охватило его. Он нервно теребил и мял уголок одеяла, которым укрывалась Елена Петровна, и думал о своем, собираясь с духом, и наконец спросил:
— Мамушка, а младшую поташовскую дочку посватаешь?
— Младшую? Да у них там все мал мала меньше. Так которую?
— Лиду бы? — с глубоким выдохом вырвалось у него.
— Да ведь она совсем еще мала, Селивёрстушко. Девчонка еще. А нам хозяйка нужна.
Елена Петровна была явно озадачена скорым выбором племянника. В душе-то она ругала себя, что сразу не назвала свою избранницу, давно ею примеченную и облюбованную для него.
— Хозяйку бы, сынок, хозяйку. Вот как Агриппинушка, старшая дочка Демьяна Лукича, уж всем хороша, — не удержалась тетушка, — и лицом, и статью, и рукодельница-умелица, и душой добра, отходчива. А добро-то, сынок, дар божий, редкий. Поди сыщи. А в Агриппинушке уже все прояснилось. Лет-то ей скоро двадцать будет. А Лида твоя — ребенок, от нее так и жди подвоха. Какой еще станет, одному богу известно. К тому же, что люди скажут, ребенка сватаем. Нехорошо это, сынок, ой как нехорошо! А Агриппинушка — маковка, глядеть на нее сердцу любо-дорого. Выбирай-ка ее…
Но Селивёрст молчал, ровно и не слышал, что она говорила, лицо его было безучастным. Имя Агриппины не произвело на него никакого впечатления. Он выждал и, почувствовав, что тетушка выговорилась, вновь спросил:
— Мамушка, так посватаешь Лиду?!
— Ты думаешь, Поташов отдаст ее?
Селивёрст тоже сомневался, но признаваться тетушке не хотел. «Пусть сватает, а там посмотрим», — подумал он.