Вечером Кузьма Петрович пошел к Поташовым. Вернулся он за полночь. Селивёрст не спал и все ходил кругами — до дальней луговины и обратно.
— Ответ Ануфриевич даст в деревне, — сказал ему Кузьма Петрович. — Думаю, согласится. Срок-то он назначил больше для порядку. Потерпи. Ты ему по душе, по нраву. Так я понял. Хотя есть одна заковырочка, Илье нелегко через нее переступить.
— Какая это «заковырочка»? — недоумевая, спросил Селивёрст.
— Серьезная, если судить по нашим деревенским обычаям. В молодости, когда мать твоя Ульяна Петровна была такой же зеленой девчонкой, как Лида, Илья Ануфриевич сватов к ней послал. Не слыхивал ты об этом?
Кузьма Петрович настороженно придержал руку Селивёрста.
— Не слыхивал.
— Эво как. Думаю, тетушка твоя этой заковырочки и опасалась, потому и не больно охотно поддержала тебя в выборе. Серьезная заковырочка, да. А дело-то вот как было. Пришли сваты к мамушке твоей, а отец ее, Петр Еремеевич, покойничек, нраву был дурного, не приведи господи людям таким на свет белый появляться, взял да и отказал ему. Выдавил сквозь зубы, злобно, резко, мол, мала еще о замужестве думать. А Илья, как его ни отговаривали, решил ждать. Ясно было, Петр Еремеевич какой-то свой имел расчет. Но Илья-то ждет, год ждет, два… А на третий, лишь она подросла да расцвела красным цветом, прехорошая да премилая, тут ее отец и выдал за младшего сродственника своего, за Павла Калистратовича Кузьмина — человека, характером-то близкого Еремеевичу. Спеси у того и у другого выше головы, так что каждый день в доме будто после дурного похмелья. Выдал Еремеевич Ульяну Петровну силком и слушать ее не захотел. А Илья-то мил ей был. Уж как она к нему рвалась, как страдала, да по-ихнему-то, видишь ли, не вышло. Выдали Ульяну за Павла, но и недолго они пожили.
А у Ильи до сих пор заноза в сердце сидит, даром что жизнь доживает. Но, я думаю, за тебя он отдаст, ты в мамушку пошел и лицом, и характером. А он любил ее, оттого и ты ему по душе. Потерпи малость…
Селивёрст не помнил ни мать, ни отца, лишь что-то далекое и тревожно-смутное осталось в его памяти от тех лет. И жизнь их доносилась до него совсем слабыми отголосками. Иногда они с тетушкой ходили на могилу матери, а по пути останавливались и у могилы отца. Елена Петровна крестилась, отвешивала поклон, и они шли дальше. О матери же она говорила много, и о ее доброте, красоте, о кротости, о любви ее к сыну своему единственному, в котором она души не чаяла, тешила да нежила, мечтая вырастить и женить на самой красивой девушке. А там и внуков еще понянчить собиралась. Но не привелось ей радость эту земную испытать.
Селивёрст с ранних лет любил мать по рассказам тетушки. И частенько один ходил на могилу, убирал холмик по весне и осени. В часы эти ему бывало особенно грустно. Острее, чем когда-либо прежде, он чувствовал, что одинок на этом свете. Жалость подкатывала к горлу, давила внутри. Он, свернувшись калачиком, часами лежал на могильном холмике и тихо плакал. Ему казалось, что слезы теплом своим пробивали в песке две дырочки, уходили в глубь земли и ложились теплом на грудь матери, передав ей сыновью любовь и печаль.
Елена Петровна замечала, что он ходит на кладбище. И всегда возвращается грустный, одинокий, заплаканный, но никогда его ни о чем не расспрашивала и не отговаривала ходить туда. «Пусть страдает, душой мягче станет…»
И слушая рассказ Кузьмы Петровича о несчастной любви матери и Ильи Ануфриевича, Селивёрст с надеждой подумал, что чувство его к Лиде — это вроде бы как наследственный дар матери, в чем-то высшем стоящий над ним, его жизнью, жизнью Лиды, жизнью его матери и Ильи Ануфриевича. И мысль эта принесла Селивёрсту облегчение и успокоение.
Утром он вновь отправился на речку. Лида была уже на мыске. Сидела, обхватив руками острые коленки, и весело поглядывала на Селивёрста.
Он опять купался один, стремительно сплывал до порога, потом легко поднимался вверх. Лида не сводила с него глаз, и Селивёрсту чудилось, что с ним происходит что-то таинственно-необыкновенное. Он был переполнен влечением к Лиде. Ему было хорошо, когда он думал о ней, и с нетерпением ждал той минуты, когда в их отношениях наступит ясность, простота и естественность, как между людьми близкими. Он нестерпимо желал и этой близости, и этой ясности…
Накупавшись, усталый, облитый мелким серебром воды, прежде чем плыть к своему берегу, он впервые за все дни вышел на мысок к Лиде, подошел совсем близко, и тень его накрыла ее.
— Какой ты большой, Селивёрст Павлович, — восторженно воскликнула она.
— Неужели такой и большой? — улыбаясь, шутливо переспросил Селивёрст.
— А почему ты смеешься? — обиделась Лида.
— Это только дети видят взрослых большими, — он с нежностью смотрел на нее, — ты ведь не ребенок? Мы с тобой оба взрослые. Или не так? — уже вполне серьезно и несколько тревожно зазвучал его голос.
— Почему ты решил, что оба?
— Но если ты еще дитя, то на свидание тебя не пригласишь.
— А если взрослая? — Лицо ее вдруг просветлело, в глазах весело запрыгали солнечные зайчики. — Тогда что?!