— Ты искала меня, чтобы сразиться, чтобы вырвать огонь из моей груди и присвоить его, став тем драконом, которого победила… чтобы самой вырваться наружу, за край мира, за пределы пределов. Но скажи, ты правда хочешь уйти, оставив все как есть? Для себя ли одной ты желаешь свободы? Ответь мне правду, Нефермаат. Скажи «да», и я приму твой выбор. Я помогу тебе удалиться в то неназываемое место, где никто и никогда больше не потревожит тебя. Но если скажешь «нет», я дам тебе силу все изменить: сделать мир таким, каким он должен быть; превратить гниение в пламя. Ты знаешь, что я ключ, открывающий все замки; но не ты одна томишься в цепях. Я широкая дверь, которая может пропустить многих; но если ты захлопнешь ее сейчас, им уже не найти выхода. Ты мудра; но мудрость без милосердия бесплодна. Так ответь мне — чего ты хочешь?..
— Ты лжешь! — крикнули они, крепче сжимая драгоценный сосуд. — И эта ложь выдает твой страх. Замолчи. Хватит прятаться. Явись передо мной, чтобы сразиться!
Содержимое чаши чуть колыхнулась.
— Я никогда не лгу, — отвечал голос. — Все сказанное — правда; ты убедишься в этом, если взглянешь на себя. Ты хотела идти вперед, потому что тебя влечет неназванное. Ты хотел остаться, потому что тебя гнетет долг перед имеющим имена. И вот одна душа разорвалась надвое, не в силах примирить левое и правое, мудрость и милосердие. Как свет и тень, навсегда связанные и никогда не могущие объединиться, вы — ты стоишь передо мною. Но слушай внимательно, дитя мое. Я загадаю тебе загадку, а ты ответь: что может примирить день и ночь?..
— Что ты такое? — спросили они, низко склонившись над чашей, но так и не увидевсвоего отражения.
Тихий смех пробежал по влаге, как мелкая рябь.
— Если ты загадка, то я ответ, — сказал голос; и вдруг они узнали его — этот голос принадлежал им. — Так что же, Нефермаат? Хочешь узнать меня?
Они долго молчали, а потом поднесли чашу к губам.
***
С той памятной ночи прошло два десятка лет, а может, и больше: точнее не сказать. Я уже давно потерял счет времени, и не мудрено: зима за окнами дворца перестала сменяться весной. Снег никогда не тает, не уступает место черной, сладко пахнущей земле, а та не покрывается зеленью и не чахнет, снова уходя под снег… Нет больше зерна на полях, нет кустов на склонах гор и даже скрипящих от холода деревьев в заброшенных садах: последние сливы и миробаланы срубили годы назад, чтобы топить очаги. В Бьяру не гудят молитвенные барабаны, меря течение дня и ночи; над лакхангами не летят гортанные молитвы, отмечающие пору праздников… О чем говорить! Даже убогие, тусклые костры, изредка мигавшие за озером, и те исчезли. Ни князей в золотой парче, ни красавиц, убранных янтарем, бирюзой и кораллом, ни важных оми в носилках с павлиньими перьями, ни бродячих артистов, ни купцов в меховых шапках — никого не осталось. Только Стена еще возвышается над белой равниной, да в Перстне ютится горстка женщин и мужчин, охраняемая колдовством шенов: об этом я знаю от Ишо, который иногда является мне во снах.
Почжут все еще жив и выглядит, признаться, моложе меня; но у него не осталось ни расшитых шелком фартуков, поясов и халатов, ни хитросплетенных кос, лоснящихся благовонным маслом. Изредка — и с каждым годом все реже — он рассказывает мне: о том, как Бьяру, когда-то выросший из стен Перстня, снова вернулся в них; о том, как уцелевшие горожане устроили подземные поля там, где когда-то вились тайные ходы богов и лежали кости Лу; о том, что в холоде и сумраке родится только черная небесная пшеница — ее колосья случайно нашли в заброшенном княжеском саду.
— На вкус лепешки — как тряпка. Причем та, которой полы протирают, — жаловался Ишо, хлопая себя по втянувшемуся животу. — Я уже и забыл, как пахнут жареные момо. Но увы! И этот скудный урожай дается с трудом. Чтобы получить его, нужно тепло, да не просто тепло. Нужна жизнь — та, которая войдет из огня в землю, из земли — в зерно, а из зерна — в хлеб. Поэтому приходится мало-помалу разграблять Стену, вынимая из нее чортены… И вот, живые питаются мертвыми. Что ж, по крайней мере, теперь мы кормим многих, а не одного!
И Чеу Луньен горько смеялся.
Я же рассказывал ему о богах — для кого теперь хранить их секреты? Многое почжут уже знал, но кое-что и ему оказалось в новинку. Особенно Ишо полюбились сказки ремет — те, что записали родители Сиа. Я помнил их наизусть и охотно потчевал его притчами о неверной жене колдуна, о путешествии за волшебной книгой, охраняемой призраками, и о зачарованном царевиче, избежавшем предсказанной смерти от змеи и от крокодила, но обреченном встретиться еще и с третьим зверем…
— И что было потом? — нетерпеливо спросил почжут, стоило мне запнуться.
— Не знаю. Сиа пролил на тетрадь что-то, и вместо слов дальше — сплошное пятно.
Ишо понурился, почесал затылок, а потом пробормотал:
— Ты говорил, что записал и нашу историю?
— Так и есть.
— О чем она, как полагаешь?..
Вопрос не застал меня врасплох — пока я составлял свитки, сам много размышлял об этом.