Селивёрст Павлович рубил лапистые пушистые ветки, а я таскал их и прикладывал на могильном холмике, стараясь ловчее накрыть одну на другую, чтобы лежали они ровно, плотно и не топорщились на зимних ветрах. Работали споро, но еле-еле управились к сумеркам.
Домой собрались уходить уж совсем в темноте. И только спустились с пригорка к деревне, Селивёрст Павлович хватился, что топор забыл возле могилы. Я, не мешкая, побежал обратно.
По узкой лесной тропинке влетел на горку к сосновому молодняку, за которым была могила Егора Кузьмича, и, пытаясь перевести дыхание, пошел шагом, отыскивая глазами тропинку, совсем неразличимую на черной земле. И так был этим занят, что глаза поднял почти у самой могилы.
Да так и застыл оторопело.
На лавочке нашей, скрестив руки на груди и скорбно сгорбившись, сидела незнакомая женщина, одетая не по времени легко — без пальто. Она медленно отвешивала низкие поклоны, так что белые распущенные волосы ее то и дело падали и волнами рассыпались по зеленым еловым веткам…
Я обмер в испуге, и сдавленный пронзительный крик невольно вырвался, эхом отдавшись в небе. Она неспешно повернулась в мою сторону, прикрывая лицо ладонью, но я, не ожидая слов, кубарем полетел вниз под гору, не чуя под собою ног. И так, не оглядываясь, бежал до самого дома…
Увидев меня испуганного, запыхавшегося, Селивёрст Павлович спросил:
— Ты чего, Юрья, как мышь дрожишь? Уж не зайцы ли гнали тебя? — и улыбнулся озорно. — А топор-то где?!
— Какие уж зайцы? — с трудом переведя дыхание, ответил я. — Там, у могилы дедушки Егора, женщина сидит…
— Эка невидаль, мало ли добрых людей чтит Егорушку, — Селивёрст Павлович осуждающе покачал головой. — Ты что же, не знаешь ее?
— Первый раз видел, и потом, такой холод, а она босая, раздетая — во всем белом.
— Она говорила с тобой?
— Я испугался, убежал…
Селивёрст Павлович долго и внимательно посмотрел на меня, словно размышлял — продолжать ли ему расспросы.
— И волосы, говоришь, белые, распущенные.
— Про волосы я ничего не говорил. Ты что, знаешь ее?
Он опять замолчал, словно и не слышал моего вопроса. А помолчав, совсем неожиданно для меня сказал:
— Знаю, сынок. Это же Лида.
— Та, что сгорела?
Он кивнул головой, соглашаясь.
— Так откуда я ее увидел бы, она мертвая.
— Но вот увидел же.
Тут в комнату вошла мама.
— Быстро ты, Юрья, обернулся. Топор-то принес?
— Принес, Аннушка, принес, — опередив меня, ответил Селивёрст Павлович.
— А чего стоишь такой потерянный и глаза вон на затылке? Со страху, что ли?! — и тоже шутливо улыбнулась, как Селивёрст Павлович минутой раньше. — Да и напугаться-то немудрено, люди болтают, будто бы в сумерках к могиле дедушки Лида приходит… Эко ведь тоже скажут, лишь бы страху нагнать… Все что-нибудь в утеху души придумывают, скучно людям жить без страхов… Душе людской всегда перед чем-нибудь трепетать надо…
— Почему болтают? Я ее только что видел, — нечаянно выпалил я. — Ну… не ее, а какую-то женщину видел.
— Где же ты видел ее? — удивилась она.
— Там, у могилы, и видел.
— Вот как, а с дедушкой Егором ты, случайно, не разговаривал? — она ласково привлекла меня к себе и стала снимать пальто. — Не ходи один, сынок, в темноте на кладбище. Это от страха тебе померещилось… Такое иногда случается.
— Да вот и дедушка Селивёрст говорит, что она там бывает. Как же могло померещиться?!
— Кто бывает?
— Ну, Лида!
— Да ты что, Селивёрст, никак всерьез с ребенком о таких вещах говоришь?
— А почему бы и не всерьез, — спокойно возразил Селивёрст Павлович.
— Тебе она всю жизнь мерещится, в бобылях вековечных ходишь, — вдруг заговорила мама запальчиво и несдержанно. Такой резкой, пожалуй, я ее не видел никогда. — Ради грез этих ты и на мельнице живешь… Но это забота твоя, если уж батюшка наш, покойничек, не смог тебя на разум повернуть, то нам это совсем не по уму. Только ведь, господи-беда, ребенка-то зачем тревожить, душу ему распалять грезами, видениями, страхами несусветными. Все с ним как со взрослым, не думаете, а он дитя еще…
Селивёрст Павлович все так же спокойно продолжал настаивать на своем, видно, желая вывести меня из оцепенения, но в голосе его зазвучали нотки вины, словно он пожалел, что разговор затеял при маме.
— Оставим, Аннушка. Вырастет Юрья и сам во всем разберется, — он тепло улыбнулся и мягко погладил меня по голове, — тогда и узнает, что таинственное — это не только дух…
— Селивёрст, ну хватит, хватит, сколько можно? Юра ничего не видел и ничего не слышал… И, господи-беда, поменьше бы этих загадок ты ему открывал. Кем он вырастет, ты знаешь? — Мама тяжело вздохнула.
— Знаю, но сегодня пусть будет по-твоему…
Согласился он примирительно и весело, украдкой подмигнул мне, как бы желая сказать, что правда-то все-таки остается за ним.
Так вошла в мое детство, в жизнь моей созревающей души Лида. С годами я узнавал о ней все больше и больше — от дней ее светлых до дней печальных…