Читаем Лидина гарь полностью

К нашему возвращению мама накрывала стол, ставила рюмки — Егору Кузьмичу, Селивёрсту Павловичу, Афанасию Степановичу и себе. Стол с шаньгами, грибами, ягодами даже по тем, военным, временам получался и сладким, и вкусным… Но застолье выходило грустное.

Селивёрст Павлович вспоминал разные смешные оказии из жизни Егора Кузьмича, прошедшую жизнь, людей, иногда совсем незнакомых. Только мама да Селивёрст Павлович знали и чтили их. Однако были и такие, которых и мама не знала, но все же согласно кивала головой, чтобы расспросами не прерывать рассказ Селивёрста Павловича…

Он вспоминал, какие это были люди в забаве, работе, застолье. Говорил тепло, словно часть его собственной жизни была в каждом из них:

— Жизнь так устроена — хорошее помним со злом наравне. — И, обращаясь к Афанасию Степановичу, прибавлял: — А зря. Несправедливо!

Афанасий Степанович с ним соглашался, но всегда сдержанно, словно в душе считал, что зло тоже надо помнить, забывчивая память может и подвести, глядишь, одно зло легко сменит другое… У каждого из них свое было на уме…

Я не уходил из-за стола и сидел вместе с ними часами, испытывая удовольствие от того, как они неторопливо, несуетно обменивались словами. И разговор выходил сердечный, добрый, хоть и чаще печальный.

Где-то в середине его Селивёрст Павлович говорил маме:

— Ну, Аннушка, помянем-ка Егора Кузьмича…

Мягким, грудным голосом она запевала «Меж крутых бережков Волга-речка текла, а по ней, по волнам, легка лодка плыла…»

Селивёрст Павлович слушал ее и ждал, когда она доведет куплет до конца, и откликался вполголоса повторной строкой, но откликался настолько звонко и выразительно, с таким обилием полузвучащих оттенков, что песня зримо оживала в ярких, живописных картинах: берег Волги, молодец удалой, красный терем, в нем — красотка, жена воеводы лихого…

Пел Селивёрст Павлович вольно, широко, и только в конце, когда воевода отыскал полюбовника жены своей и сошлись они в смертной схватке, голос Селивёрста Павловича тускнел. «Волга в волны свои молодца приняла, по реке, по волнам, шапка с кистью плыла…» — заканчивал он глуше, печальнее, будто рассказывал о собственной судьбе, столько было в его голосе понимания и участия.

Когда песня кончалась, все сидели в задумчивости, и Селивёрст Павлович всякий раз повторял:

— А вот уж, Аннушка, как батюшка твой певал, мы с тобой никогда не споем. Видно, души маловато, поменьше она у нас, что ли. Бывало, на «империалистической», сидим в окопах, холод, голод, душа ноет, лихомань такая, что хоть пулю в лоб пускай, все опостылело. А ребята скажут: «Ну, Егорушка, спасай души христианские!» Вот и запоет. Тихо, но голос звучит мягко, певуче, как свирель. И по окопу всем слыхать. Чаще других вот эту песню, и даром, что она грустная, а что-то такое происходило, отодвигался куда-то очевидный конец жизни, освежалась душа. Жить хотелось. Вот какое сердце было у Егорушки…

Но от песни и от слов Селивёрста Павловича застолье становилось еще горше, еще безысходнее. К горлу подкатывал неприятный комок, печаль песни жгла внутри. Я чувствовал, что им тоже грустно. Они еще долго сидели молча, прежде чем Афанасий Степанович поднимался и, смахнув слезу, шел на улицу, чтобы совсем успокоиться не на глазах у всех. Друзья Егора Кузьмича переживали смерть его вместе с нами, и было что-то возвышенно-торжественное в этой общей скорби…

А утром Селивёрст Павлович уходил на мельницу. Я провожал его.

Мы шли краем деревни, мимо овинов, тропкой, до ручья Кобыляка. И самый первый раз, когда я провожал его после похорон Егора Кузьмича, у ручья он поднял меня на руки, посмотрел в глаза и сказал:

— Расти и помни дедушку Егора.

Обнял и поцеловал, как своего, как родного внука. С того дня я всегда называл Селивёрста Павловича дедушкой, как Егора Кузьмича. И каждый раз, когда он уходил из Лышегорья на мельницу, провожал его до Кобыляка. А дальше, за ручей, он меня не пускал.

Заступив в воду, Селивёрст Павлович неторопливо и тщательно мыл сапоги перед дальней дорогой. Мне всегда казалось, что ему тоже хочется хоть чуточку растянуть наше прощание… Выйдя из воды, легко подкидывал меня высоко над головой, громко целовал в самую макушку и бережно ставил на землю.

Тут наступала самая трудная минута.

Он вброд переходил ручей, поднимался на крутой пригорок к старым соснам, стоявшим попарно по обеим сторонам дороги, и, прежде чем ступить на обочинную пешую тропу, останавливался и ждал, когда я поверну в село…

Я срывался с места и, стараясь заглушить слезы, летел во весь опор, не оборачиваясь, пока острая боль в груди не валила с ног. Тогда я оглядывался, но его уже не было на пригорке…

В душевных переживаниях и осень прошла. А перед тем как выпал снег, мы с Селивёрстом Павловичем решили обложить могилу Егора Кузьмича еловыми ветками, чтоб в зеленом теплом наряде ушла она зимовать свою первую зиму.

Перейти на страницу:

Похожие книги