Лышегорское кладбище было чистое, лесное и давнишнее. Не один век пролетел над ним. Говорят, заложили его еще новгородцы-ушкуйники. Они шли тут светлым летом веков шесть-семь назад, отыскивая дорогу в Сибирь. И на высоком берегу Мезени, перед переправой с левого берега на правый, по установившемуся обычаю отдыхали. Здесь и товарищей своих хоронили, погибших в пути от болезней или в схватке с белоглазой чудью, племенем сильным, могущественным, желавшим отвадить новгородцев ходить в эти места…
И раньше, чем появилось наше Лышегорье и стало родным местом для русских, в земле этой уже почили сотни новгородцев. Могилы их никто не огораживал, а частенько и креста не ставили, чтоб, как и на миру, души людей могли легко слетаться.
А рядом с ними в более поздние века появились могилы и других пришлых людей — иностранных торговцев — норвежцев, англичан, шведов, финнов, датчан, французов и даже испанцев. Но их могилы выделялись среди прочих — на каждой непременно лежал камень с выбитыми длинными, пространными надписями, сообщающими, кто тут, из каких земель пришел, по какому делу и по какой оказии не добрался до родного дома… Иностранный торговый люд издавна летом наезжал на торгово-меновую ярмарку в Лампожню (а ярмарка эта была годами старше знаменитой холмогорской), а после ярмарки поднимался вверх по Мезени, подолгу жил в деревнях, сбывая свой товар подороже и скупая у жителей всякую всячину подешевле. Нередко с торговцами хворь случалась, и последний приют находили они в чужой несогретой земле.
Так и повелось в Лышегорье могилы рыть на высоком кряжу, на бору, под густыми кронами сосен, и не отделять друг от друга дощатником, что своих людей, что пришлых… Лишь песчаные холмики и белостволые тесаные кресты, да и те чаще без надписей, были разбросаны по всему бору в хаотическом беспорядке. Свои и так знали, кто где лежит, хоронили обычно всей деревней, а чужому чего объяснять — имя ему ведь ничего не скажет. Все мы дети человеческие — дети не только живущих, но и умерших, безымянных, прошедших до нас в сотнях поколений.
Так и на нашем кладбище. Пока живы были близкие, смотрели за могилами отцов, братьев, дедов, матерей, сестер, бабушек. А проходила жизнь, и со смертью близких, в сменявшихся от века к веку поколениях, как в океанских волнах, терялись на бору холмики и опадали в забвении могилы, соединившись с могучей жизнью природы…
Егор Кузьмич был похоронен на самой опушке, возле молоденьких, тонкостволых сосенок. Место было просторное, ничем не затемненное. Мы приходили обычно на его могилу ближе к вечеру. Сентябрьское потускневшее солнце мягко припекало нам в спину. Селивёрст Павлович понуро смотрел в одну точку, и нескончаемо длилось печальное молчание. В небе проносились стаи птиц, собиравшихся в далекие края. Тихий говор соснового леса прерывался прощальным, пронзительным криком птичьих вожаков, сзывавших собратьев в нелегкую дорогу, — у осени прорезался зрелый голос.
В такие минуты мне хотелось спросить у Селивёрста Павловича: что такое смерть и почему она столь внезапна?.. А еще более меня угнетало: почему люди должны умирать, кто завел такой порядок и кто назначает день смерти?.. И почему все непременно должно иметь окончание, исчезновение, уничтожение?
Но поскольку Селивёрст Павлович обыкновенно молчал, то и мне было неловко тревожить его вопросами. Я откладывал их на будущее, для другого подходящего случая. А посидев, он брал лопату, подправлял осыпавшийся с могильной горки песок, а я обкладывал бока мелкой галькой, чтобы не размыло их долгими осенними дождями. Селивёрст Павлович, подкинув на осевшую у столба прогалину свежей земли, чуть-чуть прихлопывал ее сверху. Делал все неторопливо, ровно врезал острие и легко закидывал на самую горку несколько лопат чистого, непросохшего песка. Комочки застревали на камушках, образуя маленькие бугорки. Я старательно разглаживал их ладонями. И бока могилы получались гладкие и крутые, как у яйца.
Дерном могилы у нас не выкладывают. Живут они под белой песчаной насыпью, легко вбирая влагу, прибранные и ухоженные…
Потом я собирал возле могилы сосновые шишки, чтоб молодое семя не попало на свежую землю и не пошло в рост, складывал их в сторонке, на безветренном месте. И разводил костер. Шишки горели весело, с запальчивой трескотней и наполняли воздух смоляным, пряным запахом.
Перед уходом Селивёрст Павлович разбрасывал на могиле и вокруг нее несколько горстей ячменя, припасенного им на этот случай, приговаривая:
— Не скучай, Егорушка, птичек слушай, пусть они тебе песни свои поют…
И чудно́ было смотреть на него, как он широко раскидывал зерна и каждый раз повторял одни и те же слова… Словно и всерьез верил, что Егор Кузьмич услышит песню птиц.
С кладбища мы возвращались окраиной, через поля, любимой тропкой Егора Кузьмича. Он редко ходил через село, по главной улице, все больше полем, лесом, тропой, мимо овинов, где птичий гомон стоит круглый год.