«И я так же думал, — отметил я про себя, слушая Селивёрста Павловича, — все сходится в узел добра и зла. Только почему душа всем правит?..»
— И у каждого — лошади, оленя, белки, собаки — душа своя, одинаковой промеж всех не бывает, — продолжал Селивёрст Павлович. — А душа, она всему приказчица, все делает неожиданным, разным, неровным. Ведь бывает, что звери плачут, как люди, потому как душа у них плачет. Не зря говорят, чужая душа — потемки.
— Так то говорят о человеке. А разве можно всем человеческим зверя наделять? Душа у медведя, у щуки? Не знаю. У Вербы была душа. Но мы и воспитали душу ее.
— Подрастешь, Юрья, узнаешь, пока прими на веру. А вот если речь зашла о человеке, то разве ты можешь сказать, что там, на душе, у него грузом лежит, а что — радостью? Да что говорить о чужой! А собственная-то разве всегда в твоей власти? Иногда умом-то понимаешь: «Вот так бы надо сделать, вроде бы так будет лучше, достойнее…» А не тут-то было. Вдруг делаешь все не так, как думал. И пересилить себя невмоготу, лекрень его возьми. Ну, будто кто-то ведет и ты как в клещах и освободиться не можешь. А это, оказывается, душа дело свое творит, вот и крутит да вертит тобой. Бывает и наоборот, душой тянешься к чему-то, греет тебя это, а ум, если он окажется сильнее, обязательно приглушит все позывы.
— Почему ум и душа в одном человеке могут жить розно?
— У одних людей они могут жить в полном согласии, и это люди понятные, хорошие, уравновешенные. А у других — ум и душа соперничают. Эти люди всегда разные, бывают и злые, и даже страшные в изощренности своей.
— Почему же?
— Ум и душа — они свой норов имеют. Ум бывает жестокий и сочувственный, завистливый и корыстолюбивый, светлый и дремучий, добрый и памятливый, малый и большой… Так же и душа все эти оттенки тоже может иметь, только ее проявления бывают еще тоньше, потому как она чувствам нашим — родник неизбывный. Сколько людей — столько умов, столько и душ… Схожести не бывает, хоть крупицей, но отличается один от другого. И хорошо, если душа и ум в лучшем как бы вровень друг с другом окажутся. А если вровень, но в худшем, лекрень его возьми. А если от души — лучшее, а от ума — худшее… Вот и поди разберись, все перемешано. Сколько людей — столько и сочетаний. Повторений не бывает даже у одной матки. Все дети — разные. И частенько так оказывается, что умом человек вроде бы светлый, а приглядишься, поживешь и видишь, что возле него не согреешься…
И чем настойчивее и яснее старался Селивёрст Павлович обнаружить передо мной всю сложность жизни человеческой и жизни природы, тем неотвязчивее меня преследовала одна и та же мысль, возникшая еще ночью на лабазе: «А что, если Вербу загубил медведь с рваным ухом, милосердный, которого я встретил весной?.. Лидин шатун?» А сейчас, под впечатлением разговора, я нечаянно произнес вслух закравшееся в душу сомнение:
— А медведя с рваным ухом мне было бы жалко, как и Вербу!
— И мне было бы жалко, — неожиданно ответил Селивёрст Павлович. — Но, если он виновник в гибели Вербы, мы должны его убить.
Сказал это Селивёрст Павлович настойчиво, но мягко, сочувственно, видно, и сам тоже мучился, и сомнения мои были ему столь же близки и столь же для него болезненны, как и для меня. Только договорить нам так и не удалось, усталый и совсем обессиленный, разогретый чаем и разговором, я уснул прямо за столом, на полуслове.
Однако снилось мне, будто мы снова на лабазе. Уже забрезжил рассвет, серый, дождливый. Селивёрст Павлович легонько толкнул меня и кивком головы показал на дорогу.
Внизу, метров за пятьдесят от нашей сосны, почти сливаясь с лесом, еле различимый в лунных отсветах, по обочинной тропе шел медведь. Словно что-то почувствовав, он стремительно отлетел за ель и затаился выжидательно, готовый к любой человеческой каверзе. Но выждав, снова, не торопясь, двинулся к нам, глубоко припадая по очереди на передние лапы. Он не крался, а шел ровно, спокойно, словно был уверен в своей безопасности. Только голова его была приспущена и настороженно ловила звуки. Он был под нами и сверху казался внушительно огромным… У меня даже кончики пальцев окоченели от нетерпения, так близко от нас он был теперь. И только тут я увидел, что пояс белой шерсти явственно обрамляет его шею… Меня будто молнией поразило: «Да это же шатун!» Я спешно потянул Селивёрста Павловича за рукав, чтоб он не стрелял.
Но воздух колыхнулся, больно ударил в уши и поплыл гулким эхом. За ручьем, у самой изгороди, лежал убитый медведь. Все спустились вниз. Я поглядел, а у него действительно было рваное ухо и глубокий кровавый шрам на нижней губе…
И так мне горько стало. Селивёрст Павлович утешал меня, приговаривая тихо и участливо: «Не плачь, это Ефим стрелял, он же не знал ничего про нашего шатуна. Не плачь. Что теперь сделаешь?.. Мертвый медведушка рваное ухо…»
Я проснулся заплаканный, и чувство вины не покидало меня весь вечер…