А в эту самую пору в далеком от столичных страхов Дагестане уперся в вышеозначенную загадку молодой русский прозаик с польским именем: Вацлав Михальский и буквально спрессовал оба плана (оба плена): плен германский и плен советский, заставив своего героя бежать и оттуда, и отсюда, потерять при этом имя (то ли он Адам, то ли Алексей), потерять ногу (вместо нее – деревянная культяшка), – чем подсказано было и название романа (вышедшего в 1967 году в Махачкале и только двадцать лет спустя в Москве – им Михальский открыл первое свое «Избранное») – «17 левых сапог».
Интересно, предчувствовал ли двадцатипятилетний махачкалинец, что отыграется этот сапог сорок лет спустя в романе «Одинокому везде пустыня», когда сгинет от прямого попадания немецкого снаряда молодой хирург по имени Адам и останется его вдове Сашеньке от суженого один сапог…
А фотокарточки, рассеянные взрывом и влипшие в края воронки, срифмуются с тем, как старшая сестра Сашеньки Мария в далеком и «мирном» Марселе, сходя с ума от одиночества, «с истерическим хохотом упав на огромную кровать», заметит на одеяле разбросанные листки…
И чужое имя – лейтмотив: страшно человеку открыться, и носит он – среди своих! – псевдоимя, спасительное проклятое клеймо…
На лейтмотивах строит Вацлав Михальский не только каждое произведение – лейтмотивами пронизана вся многолетняя толща его работы: в первых книгах предсказана и обозначена та загадка, над которой ему суждено биться всю жизнь.
Загадка, в плену которой находится человек, – это угроза, но не нависающая извне, а исходящая «изнутри», может, от собственной души, и уж точно – от «своих».
Вроде бы мирное послевоенное детство, теплый южный город между горой и морем, заросшие развалины старого аула на улицах Клары Цеткин, Карла Либкнехта и Розы Люксембург, сезонные ветры «Иван» и «Магомет», овеивающие лица Гаджи и Зухры, Ахмета и Ахата, Ганночки и Адильки… «Адилька, ты кто? – Белорусская татарка»…
И вдруг из этого райского танцевания – удар в переносье, сокрушительный, подло усиленный свинчаткой… Ты оседаешь на пол, а ударивший уже убежал, и кто он – никогда не станет известно.
А не сокрушат переносье – так поскользнешься на родном предательском мелководье, насмерть разобьешься – затылком о торчащий из песчаного дна якорь.
Не смеются герои раннего Михальского, вернее, глаза у них не смеются; глаза – «цвета запекшейся крови». У праздничной гирлянды – «цвет ужаса». В чеховско-ялтинской благодати отпускникам-экскурсантам внезапно вспоминается Камю:
«Жизнь – ложь, и она вечна».
Экзистенциальный тупик?
Начинается литературный путь Михальского с «Баллады о старом оружии», где старуха-горянка отправляется на фронт, чтобы вручить солдату-сыну дедово ружье – это написано за два года до того, как триумфально прошел по экранам «Отец солдата» Резо Чхеидзе[35]
, – с тем еще отличием, что старая Патимат у Михальского изначально и фатально обречена, хотя героику Отечественной войны ее фигура, конечно, своим простодушием подкрепляет.А упирается этот литературный путь в тот самый вопрос, который изначально укутан в туман: откуда зло? Или в людях непременно должен быть довесок неосознанной мерзости ко всем их осознанным добродетелям?
Молния войны может обозначить выход. Или безвыходность. Теплый южный городок будет испепелен огнем пустыни. Или выдержит. Веселый ералаш интернационала будет расколот войной. Или выдержит. Россия сгорит. Или выдержит.
Закончим, однако, с национальным вопросом. Тем более что Михальский все время «незаметно» поддразнивает нас на этот счет. Появляется, например, на первой же странице романа «Одинокому везде пустыня» завхоз больницы, переобмундированный по военному времени в замначгоспиталя по тылу. Зовут его Ираклий Соломонович. Но если вы настроились очередной раз позубоскалить на тему «дружбы народов», то напрасно. Фамилия Ираклия Соломоновича – Горшков, и играет этот лихой снабженец по ходу романа весьма серьезную и сюжетно необходимую роль. Если вы попутно поймали в этом персонаже отблеск еврейского анекдота, то это вы поймали, а автор чужд желанию вас развлечь и прячет свой юмор «в уголках рта» – мысли его по национальному вопросу весьма серьезны.
Среди народов, втянутых в историческую карусель, его особое внимание вызывают поляки, украинцы, французы, немцы и, понятно, русские.
Особый разговор – об арабах, описанных с большим тактом и замечательным знанием дела, – но это и впрямь особый разговор, требующий другой статьи.
Вернемся к полякам.