Поэтому где-то в невидимом слое популярности, если посмотреть на нее в разрезе существовавших отношений между людьми, постоянно присутствовал страх. Не все и не всегда это осознавали, но люди, знавшие о репрессиях, те, у кого пострадали родные и знакомые, «славили» Сталина, держа в сознании известные им факты. Поэтому популярность «вождя» держалась не только на определенных достижениях, которых добился народ, усилиях пропаганды и манипуляции общественным сознанием в угоду «величайшего из вождей», но и на понимании (не всегда ясно осознанном) возможности реальной кары за выражение каких-либо замечаний или даже сомнений в его адрес. Не случайно поэтому самый расцвет популярности «вождя» совпал с расцветом доносительства, как неизбежным следствием политики насаждения всеобщей подозрительности и шпиономании.
Естественно, было бы неправильно считать, что абсолютно все граждане нашей страны фанатично любили «вождя» и что у всех он пользовался безусловной популярностью. Нельзя забывать, что в партии была большая прослойка коммунистов с дореволюционным стажем, которую часто называли «ленинской гвардией». Эти люди не по «Краткому курсу», отредактированному Сталиным, знали историю партии и реальный вклад всех руководителей партии в Октябрьскую революцию. Старые коммунисты, по крайней мере большая их часть, узнали о Сталине значительно позже, поскольку в Октябрьские дни, да и в годы гражданской войны будущий генсек, как мы помним, находился на вторых-третьих ролях. Именно поэтому Сталин с особенным «пристрастием» относился к старым коммунистам. Он понимал, что эти люди, даже не выступая открыто против него, потенциально оценивают Сталина иначе, не так, как бы хотелось ему. А посему люди с революционным прошлым были ему не нужны. Результат известен: «старая гвардия» понесла наиболее тяжелый урон.
Сталин видел, что, несмотря на движение вперед, многое не получалось. Буксовало сельское хозяйство, хотя 1936 год, предшествовавший году, меченному как эпицентр трагедии, был урожайным. Страна по-прежнему переживала серьезные экономические и социальные трудности. После революции прошло столько лет, а он все еще призывал к ограничениям во имя будущего, хотя «жить стало лучше, жить стало веселее». Крупных результатов в улучшении жизни людей было не так уж много. Если он, Сталин, скажет, что в этих трудностях повинны вредители, разве народ не поверит? Тем более все эти бывшие оппозиционеры люди с подмоченной репутацией. Кто не видит, что факты вредительства налицо в народном хозяйстве, в аппарате? Разве за рубежом не пытаются использовать бывших оппозиционеров? Вон, например, белоэмигрантская газета «Русское слово» прямо говорит, что у Сталина есть оппозиция не только в партии, но и в армии…
Ход его мыслей, а часто и прямые рассуждения сразу же улавливали Молотов, Каганович, Ежов, быстро выдвигающийся Маленков… Сталин не был Цезарем и не носил одеяний триумфатора, красных сапог, как альбанские цари. Его почести, казалось, не достигли, как у Юлия Цезаря, «человеческого предела». И прежде всего потому, что Сталин нередко ежился в своей солдатской шинели, как бы ощущая невидимые взоры своих потенциальных недоброжелателей. Только их полное устранение безоговорочно укрепит его положение. Нужна была крупная акция. Массированный удар по притаившимся недоброжелателям, скрытым врагам и оппозиционерам оправдает, по мысли Сталина, многие провалы и просчеты в его хозяйственной политике, ликвидирует его потенциальных врагов. После войны Молотов добавил: Сталин, уничтожая врагов, смотрел далеко – он уничтожил тех, кто в войне с фашизмом мог стать на сторону Гитлера.
Сталину казалось, что он дождался своего часа. Отныне, даже в потенции, даже мысленно, никто не сможет посягнуть на его цезаристское единовластие. Трагедия приближалась. Решение зрело и окончательно оформилось, когда он был вдали от Москвы, в Сочи, где мог спокойно обдумать пути дальнейшего упрочения своего единовластия. Прочитав немало книг о деспотах, Сталин тем не менее многого не знал. Если бы он взял томик Гая Светония, описавшего деспотизм Тиберия, то мог бы вычитать такие строки: «Угодливость была ему так противна, что он не подпускал к своим носилкам никого из сенаторов ни для приветствия, ни по делам. Когда один консулер, прося у него прощения, хотел броситься к его ногам, он так от него отшатнулся, что упал навзничь. Даже когда в разговоре или в пространной речи он слышал лесть, то немедленно обрывал говорящего, бранил и тут же поправлял. Когда кто-то обратился к нему – «государь», он тотчас объявил, чтобы более так его не оскорбляли. Кто-то другой назвал его дела «священными» и говорил, что обращается к сенату по его воле; он поправил его и заставил сказать вместо «по его воле» – «по его совету и вместо «священные» – «важные». Как же далеко вперед ушел Сталин от Тиберия! Но, впрочем, оценить этого «вождь» не мог, ибо Светонием свой ум не засорял…