Но тогда — что же это за формы и чем они нас увлекают? Каким образом они воздействуют на нас? Каков их смысл? Пытаться ответить на два последних вопроса, вероятно, еще слишком рано. Русселевские формы еще не стали академическими; они еще не переварены культурой; они еще не перешли в категорию ценностей. Но мы можем попытаться, по крайней мере, назвать некоторые из них. Начнем с поиска
, который сам же уничтожает — приемами стиля — свой собственный объект.Этот поиск, как мы уже сказали, носит чисто формальный характер. Прежде всего это маршрут, логический путь, ведущий от одного данного состояния к другому состоянию — весьма похожему на первое, хотя и достигаемому медленно, в обход. Еще один пример такого поиска — на этот раз целиком направленного на область языка, что является дополнительным достоинством, — мы находим в коротких рассказах, опубликованных после смерти автора. Руссель сам объяснил их архитектуру: две фразы произносятся почти одинаково (с разницей в одной букве), но смысл той и другой совершенно несходен из-за различных значений, в которых взяты сходные слова. Путь в данном случае — это история, анекдот, позволяющие связать обе фразы, одна из которых становится началом текста, а другая — его концом. Таким образом самые абсурдные эпизоды окажутся оправданными благодаря функции орудий, носителей, посредников: рассказанная история уже откровенно бессодержательна, но в ней есть движение, порядок, композиция; она уже всего лишь механизм — одновременно машина для воспроизведения и машина для модификации.
Ибо следует подчеркнуть, что для Русселя чрезвычайно важна, не говоря уже об общем изменении смысла, эта легчайшая звуковая модификация
, различающая две ключевые фразы. Рассказ произвел на наших глазах, с одной стороны, глубокое изменение в понимании мира — а также языка — и, с другой стороны, небольшой поверхностный сдвиг (измененная буква); текст сам себя «кусает за хвост», но с маленькой неправильностью, маленьким отклонением, которые меняют всё.Часто мы находим и простое пластическое воспроизведение
, как, например, эта мозаика, которую выкладывает уже упоминавшийся копёр. И в романах, и в пьесах, и в стихах Русселя многочисленны примеры подобных изображений: статуй, гравюр, картин или даже грубых рисунков без претензий на художественность. Самое известное из них — миниатюрный ландшафт, украшающий ручку для пера. И уж конечно точность деталей доведена там до такой степени, словно автор развернул перед нами настоящую картину в натуральную величину или даже увеличенную с помощью оптического инструмента — бинокля или микроскопа. Изображение размером в несколько миллиметров позволяет нам увидеть берег и множество людей — на пляже и на воде, в лодках; ни в их жестах, ни в линиях декорации нет ничего неясного. По другую сторону бухты пролегает дорога; по дороге движется автомобиль, внутри сидит человек; человек держит в руках трость; набалдашник трости изображает… и т. д.Зрение —
главное из внешних чувств у Русселя — очень скоро достигает безумной остротыП7, стремящейся к бесконечности. В этой неправдоподобной зоркости есть что-то провоцирующее — вероятно, потому, что речь идет о воспроизведении. Руссель, как мы уже отметили, любит описывать мир, который дан не как реальный, а как уже изображенный. Между собой и миром людей ему нравится помещать какого-нибудь посредника-художника. Предлагаемый нам текст является описанием некоего двойника. Поэтому чрезмерное увеличение некоторых далеких или очень мелких элементов приобретает особое значение: ведь наблюдатель не мог приблизиться вплотную к интересующей его детали, чтобы лучше ее рассмотреть. Совершенно очевидно, что и он тоже выдумывает, подобно многочисленным творцам — создателям машин или методов, — населяющим книги Русселя. Зрение здесь — воображаемое зрение.Другая разительная черта этих изображений состоит в том, что можно было бы назвать их моментальностью.
Волна, которая вот-вот разобьется о берег, ребенок, играющий на пляже в серсо, статуя, изображающая кого-то в момент совершения красноречивого жеста (даже при том, что смысл этого жеста вначале неясен, он — как бы ребус), предмет, застигнутый на полдороге между землей и выронившей его рукой, — всё дается словно в разгар движения и в то же время застывшим, впавшим в неподвижность благодаря изображению, которое приостанавливает все жесты, все падения, все готовые хлынуть волны, бесконечно затягивая неизбежное окончание их движения и отсекая их от собственного смысла.Пустые загадки, остановленное время, знаки, отказывающиеся что-либо означать, гигантское увеличение мельчайшей детали, рассказы, в которых конец смыкается с началом: мы находимся в плоском
и прерывном мире, где каждый предмет отсылает только к себе самому. Мир неподвижности, повторения, абсолютной очевидности, который зачаровывает и обескураживает исследователя…