«Сильнее всего меня поражает гармония зрительных и слуховых впечатлений, лежащая в основе его игры, — говорит Атен Сейлер. — Мне приходят на ум два знаменитых актера, чье исполнение могло стать вполне понятным и почти столь же прекрасным, если бы не видеть одного и не слышать другого. Между тем голос Ларри украшает все его действия, хотя его никак не назовешь красивым. Всякую строчку Оливье завершает странным, ему одному присущим вскриком. Но это неважно. Помню, как мой муж (покойный Николас Ханнен) однажды спросил Оливье, исполнившего монолог Генриха V накануне дня св. Криспина: ”Ларри, почему в конце ты повышаешь голос до крика?” Задумавшись ненадолго, Ларри ответил: ”Это мое”. И в его ответе — вся истина, именно так он чувствует и не может выразить иначе».
«Оливье первым начал повышать голос в конце строки,— говорит Пол Хардвик. — Не кричать, а просто повышать голос, чтобы заинтересовать слушателей следующей строчкой. Если читать длинный и скучный монолог — вроде первой речи Клавдия, "Смерть нашего возлюбленного брата...",— с падающей интонацией в конце каждой строки, он прозвучит крайне утомительно. Но, повышая голос, актер ловит нас на крючок, заставляя поверить, будто сказано нечто интересное и происходил нечто захватывающее. Ларри был одним из виртуозов этой техники".
«В театральной школе,— рассказывает Майкл Джейстон, нас учили читать “Что ж, снова ринемся, друзья, в пролом” в строгом соответствии с интонационной моделью. Декламируя этот монолог сейчас, Оливье нарушает все внушенные нам заповеди. Он исполняет его, словно арию, постоянно перемежая верхние и нижние ноты, что в принципе совершенно неверно. Если попытаться скопировать его, это прозвучит ужасно. Но почему-то сам он именно таким образом добивается наибольшего эффекта. Это типично для его подхода к очень многим вещам: увлекшись тем, что его интересует и привлекает, он способен беззаботно сломать всякую соразмерность. Это связано и с его постоянным стремлением отличаться от всех и совершать непредсказуемое.
Оливье однажды сказал, что как актер он предпочел бы потерять голос или руки, но не глаза. Тем не менее, когда опускается занавес, в памяти остается его неповторимый голос, его умение коснуться тех единственных струн, чей звук невозможно забыть. Образ, который запечатлевает наша слуховая память, может быть изощренной находкой, как “ч-ч-черви” заикающегося Хотспера или выговор Мальволио, выдающий его плебейство (“Фо’туна п’ости’ает к тебе ‘уки”). Этот образ может родиться из одной, совершенно обособленной строки например, идущего crescendo рыка “Господь за Гарри и Святой Георг!”. Он умеет создать этот образ даже единственным словом, вонзив его в нашу память, как в “Вечеринке”: “Ты кусаешь руку, которая тебя кормит, но тебе ее не откусить”. Иногда в нас остается некий первобытный звук — душераздирающий захлебывающийся плач Джеймса Тайрона, жуткий, звериный вой Эдипа. Главное, что эти образы неизгладимы, вечны; сколь многие из его ролей стали определяющими в том смысле, что, репетируя Отелло, Ричарда III или кого-нибудь еще, актеры независимо от собственного желания слышат, как где-то на заднем плане в них звучат интонации Оливье.
Голосу Оливье будут подражать до тех пор, пока существуют актеры. Он запомнится своей глубиной и мощью, выразительностью и широтой и, возможно не в последнюю очередь, звучащей в нем угрозой — угрозой такой силы, что можно даже пожалеть трусливого воришку, в 1973 году забравшегося в брайтонское жилище Оливье: потрясая своей наградой за “Долгое путешествие в ночь”, оскорбленный Оливье гнался за взломщиком, требуя повернуть назад (“Вместо того, чтобы поучиться у меня самой устрашающей брани, он игнорировал мои призывы и мчался прочь. Нельзя его винить”). Оливье всегда знал цену самому мощному своему оружию и умел извлечь с его помощью максимальный эффект.