— Маша, а кто речам таким научил тебя? — улыбнулся Селивёрст. — Или устами младенца глаголет истина?
— Да ведь если человек не глухой, на народе все услышит — и хорошее, и плохое. Вот и говорят, революция — дело стоящее, только ей у нас тяжело будет прижиться. Глянь, вон сколько у нас еще супротивников. Одно семейство Михея-лавочника чего стоит. Хотя они теперь и без головы, но своего не упустят. Старуха-то Михея слова другого, как голодранцы, и не знает. Так и жалит, так колет всех нас. Желчью исходит, что поприжал их Семен Никитич, так же и другие, те же Бозури… Муку на своей мельнице мелют только по выбору, нам ответ у Тихона Бозуря завсегда один: «Ваш Егорка-то в командиры красные подался, нашего брата жмет, а мы вам муку вразмол подавать будем. Это было бы не по-товарищески». И нагло так смеется в лицо. А ведь вроде бы и власть-то уже наша, но мельница по-прежнему у него. Отец и ездить перестал к нему, мужиков все просит. А беднота без своей мельницы — как и без земли. Крепко они еще тут, Бозури-то, сидят, и сила у них немаленькая. Разом не вырвешь. Или тот же дьякон Шванёв — тихо-тихо, а слова шепчет в исповедях вредные. И отца Василия бранит за сочувствие бедноте.
— Ты что, в церковь ходишь?
— Да ведь сам знаешь, рвения большого к церкви-то у нас нет, не воспитаны на этом. Так, соблюдаем порядок, как все… Случается, хожу иногда на вечерню с Ульяной, Егоркиной дочкой.
Селивёрст, поражаясь про себя, думал, как эта девочка легко и ясно высказывает его собственные мысли, к которым он многократно возвращался.
— Вот какие дела-то будущие — невеселые, Селивёрст Павлович.
— Так думаешь только ты?!
— Люди так думают, Селивёрст Павлович. И ждут, что ты останешься в деревне. А то вот Егорушка что-то больно хлопочет, чтоб ты уехал. Это всех беспокоит. Мужики считают, с твоей-то головой понадежнее всем было бы. Так что вези свою москвичку к нам, если дорога тебе судьба Лышегорья.
— Уж не уполномочена ли ты, Маша, со мной переговоры провести? — Он весело рассмеялся, немало удивившись серьезности, с которой она с ним разговаривала. — И чего это ты москвичку вспомнила? Наслышана, что ли…
— Люди полагают, что такой видный мужик, как ты, не без внимания же женского столько лет жил… И в Москве опять же больно долго вы каждый раз задерживались. По месяцам-то мы высчитали. — Маша сметливо подмигнула, полагая, что возразить ему нечем.
— Думаешь, не без внимания? — как-то совсем отвлеченно и безучастно переспросил Селивёрст.
— А все так думают, — спокойно ответила Маша и, помолчав, добавила со всей непосредственностью девочки: — Ну вот, если поедет она к тебе, с детьми или без детей, вези. Поживите, нашу жизнь направите, и поезжайте себе в Москву.
— Направить жизнь! Ты считаешь, это можно сделать легко и быстро? В три-четыре года? — Голос его зазвучал твердо, резко. — Нет, девочка моя, для этого потребуется вся жизнь — не только наша с Егором и Семеном, а еще и после нас, столько, что и посчитать трудно, опрометчиво было бы точно назвать…
Он посмотрел на нее внимательно.
— Жизнь-то твоя нужна нам, — Машу не смутила его резкость, — нам, твоим односельчанам, родне твоей кровной, поди, пол-Лышегорья с тобой в родстве прямом, — и уже энергичнее, запальчивее опять заговорила: — А в городе ты для кого все это будешь делать? Для общества? Почетно, слов нет, общество тоже без таких, как ты, прожить не может. Но ты лучше за своих возьмись. Худо ли — целый род, село целое в люди вывести? — говорила она дерзко, и тем острее, беспощаднее были ее слова для Селивёрста.
— Все это, Маша, вещи, конечно, серьезные, очень серьезные, и в один миг не решаются, — вяло, нерешительно отвечал он.
— Да уж не шуточные, ясно, — в тон ему подхватила она. — Только вот не пойму, чего это Егорушка тебя торопит и даже больного выпроводить в Москву норовит?!
— На службе я, Маша, командировка давно кончилась, а я в постели больной валяюсь, — несколько сконфуженно объяснил Селивёрст. — Егорушка — человек заботливый, беспокойный, волнуется, как бы чего плохого не вышло. Вот и торопит…
— А чего выйдет, если ты в лежку лежишь. Опять же понятно, тяжело тебе пережить все, что с Лидой случилось. Но то, что случилось с ней, вовсе не постыдно.
— Кто же говорит, что постыдно, ты что, Маша? Лида для меня — свет в окошке, на эдакое дело решилась ради людей, ради Лышегорья…
— Так вот и ты решись, — бойко вставила она. — Лучше помянуть ее нельзя, чем прожить тут, в памяти ее храня. И творя людям добро.
— Ой, Маша, и норовиста ты, — он улыбнулся печально. — Я решил, что еду в Москву. Поправлюсь и поеду. Все вроде бы за это…
— Один Егорушка за это. Я давно заметила, что он тебя к этому ведет. А зачем ведет, и сам, видно, не понимает. Ему-то без тебя тяжелее будет, чем всей деревне. Так ведь? А может, у вас промеж себя тайна какая есть. — Она озорно присвистнула. — Ой, не зря он тебя выпроваживает, это в селе всем в глаза бросилось. Только ты еще раз сам подумай, где тебе жить и с кем дело вести.