На правый лабаз пошли мы с Селивёрстом Павловичем, на левый — Афанасий Степанович с Ефимом Ильичом. Уговор был такой: при любых обстоятельствах первым стреляет Селивёрст Павлович. А уж следом за ним — Ефим Ильич. Выходило все ясно, без каких-либо непродуманных заковырок.
Когда сумерки устоялись и луна сухим светом осветила дорогу и лес, ружья взяли на изготовку. Видно было хорошо, даже обочинная тропа ясно проглядывалась — все выходило нам на руку.
Однако луну ненароком перекрыли случайные бледно-серые тучки, и скоро пошел дождь, мелкий, вялый. Тоскливо, навязчиво застучал по листьям осинника, зашумел в кронах сосен, подхваченный ветром.
— Сам бог нам послал его, — прошептал удовлетворенно Селивёрст Павлович. — Следы наши смоет и дух человеческий растворит. Не грех ему, лешаку, и обмануться.
Дождь плаксиво заморосил, заморосил, будто намеревался втянуться да и пасть ливнем, большим и обильным. Но почему-то не разошелся, легонько и капризно покапал еще, хлестнул слабым, совсем надломленным порывом и смолк.
Сумерки провалились в бездну мрачной, тяжелой ночи, все по-осеннему умолкло, ни птиц, ни звука, ветка не хрустнет. Тишина оглушительная, напрягшаяся до боли в висках сдавила со всех сторон, словно окаменела и вымерла земля. Только ровное, с затухающим присвистом дыхание Селивёрста Павловича напоминало, что я не один в этом мире и впереди ждет совсем не легкое дело.
Но не прошло и часу, опять налетел ветер, засвистел, заскрежетал в старых елях, зазвенел голыми ветками берез и стремительным, порывистым ударом качнул сосны, на которых мы залегли. Они встрепенулись, легко сдвинулись и поплыли, раскачиваясь как лодки на зыбкой, протяжно-покатистой волне.
Лабаз неожиданно полетел вниз, кровь ударила в голову. На секунду даже стало жарко, комок подкатил к самому горлу, придавил язык и перехватил дыхание от ожидания чего-то страшно-жуткого, что должно было совершиться сейчас… Но также неожиданно скольжение приостановилось, лабаз выровнялся и сиротливо повис в воздухе.
А от ветра в лесу все ожило, зашелестело, зашевелилось, заскрипело, застонало. И звуки вроде бы успокоили, вернули чувство реальности. Скоро и тучки разлетелись, рассеялись. Не проясненная до конца, вновь выглянула краешком луна, и вызвездилось небо. Селивёрст Павлович иногда поглядывал на звезды и почему-то качал головой. Видно, думал о чем-то своем…
Я устало глядел на дорогу. Как все странно необычно происходит с человеком. Прошел день, и я чувствовал, что острая боль сменилась тревогой, настороженностью. На ноющую боль ненависти накладывался какой-то еще еле уловимый оттенок. А если это не страх и не боязнь встретить медведя, но боязнь выстрелить в него, тогда что же мешает, что беспокоит меня? Ведь погибла Верба, могу ли я так?
Тут я вспомнил, что в порыве этой ненависти совсем зазря обидел Тимоху… А сейчас и ему плохо. Произошло с ним что-то совсем непредвиденное, ужасное и мучительное. Целый день он метался в бреду, ругал беса и жалобно звал Вербу. А мне очень хотелось его утешить, сказать, что я отомщу за него и за Вербу. Но фельдшерица не позволила даже подойти к постели. «Тяжелый нервный шок, так что о Вербе ты лучше с ним не говори, пока он не поправится».