— Война кончилась, и жить надо по-другому, — так же тихо продолжала она. — По-другому, и без мужиков. А тут еще разрешено скрытое отцовство, рожай — от кого хочешь, записывают — на кого скажешь. Жизнь должна прибавляться по всем статьям. Правильно, должна. Но устала я с бабами. Одно дело в войну управляться с ними, и другое — в мирное время. А твой авторитет с моим не сравнишь. Вот думай и решай. Я же пойду спать, с ног валюсь.
— Иди в избу, ночью там прохладно, хорошо. Ложись на кровать, а я тут, в сенях.
— Ну, гляди, — она резко повернулась и пошла, потом также резко и неожиданно обернулась, — если наган я оставлю на столе, тут никто?
— Оставляй, но можешь и под подушку, чтобы на сердце было спокойнее.
— Хорошо, я так и сделаю, — и пошла в избу.
Скинув с себя все, она достала из сумки длиннополую ночную рубашку, просторную, из белого воздушного батиста, сшитую специально для поездок. И нырнула в нее, предвкушая сон и покой.
Она отбросила лоскутное стеганое одеяло, отметив про себя опрятность и чистоту постели, и, поджав ноги, свернулась калачиком. Уснула сразу, как только дотронулась до подушки, так и забыв припрятать свое оружие.
Селивёрст Павлович убрал все со стола, сходил проверить закинутые на вечерней зорьке удочки. Улов был совсем неплохой. «Ну, вот и хорошо, — подумал он, — будет, что дать гостинцем Евдокимовне». Он не испытывал уже прежней досады и раздражения по ее поводу. Все отошло куда-то, все обиды и глухое недовольство. Он почему-то сочувствовал ей сейчас. «Может, и правда, по молодости, по глупости все она творила, не всегда ведала, что делала. А теперь поняла, раскаялась. Никто же ее к этому не понуждал, сама пришла, сама призналась, и горько ей было, я же видел. Чего же мне тогда зло держать. Надо помочь ей поближе к людям стать, а сил, энергии у нее хватит…» Мысль эта была близкой ему, и он чувствовал, что она действует на него успокаивающе, растопляя горечь и неприятный осадок, которые оставались в глубине души.
Он вернулся к мельнице, пустил рыбу в бочку с водой. Короткая белая ночь уже кончалась, солнце опять пошло от леса вверх, заполнив все движением, гомоном птиц и тем неуловимым обновлением, которое приносит каждое летнее утро. Эту прибавку Селивёрст Павлович всегда замечал, любил замечать, целиком погруженный в природу.
Но сегодня он все делал словно по заученному правилу, мысли его были заняты разговором со Староповой. «Оставить все тут, вернуться. Тяжело, свыкся…» Попытался прилечь, но сон не шел, и, чтобы не мучить себя понапрасну, направился к плотине, проверил уровень воды, закрыл два шлюза и оставил только лотковый водосброс. Сел на бревна, подставив лицо солнцу, припекающему по-утреннему ласково, закрыл глаза. И явилась в памяти вдруг картина неожиданная, казалось, совсем забытая… Заволжская степь под Царицыном, осенняя холодная ночь и скромное застолье в хате. Сидят они втроем — Егор, он и Калинин, приехавший по заданию Ленина на фронт. Гражданская война уже на переломе. И разговор идет о жизни, о будущем. Егор, всегда стремящийся открыть грядущее раньше, чем настоящее, спрашивает Калинина: «А что, Михаил Иванович, сил наших хватит, чтобы выстоять в вековом противостоянии врагам?» — «Вековом? — Калинин даже удивился. — Больно большой срок назначаешь, Егор Кузьмич. Перевес сил в мире на стороне пролетариата скоро будет, я уверен, а с ним и противостояние, как таковое, примет другие формы, не такие враждебные…» — «А я думаю, — отвечал Егор Кузьмич, — что нам, русским, век-то, по меньшей мере еще, на себе это революционное начало надо держать. Хватит ли у нас, наших детей для этого сил? Не одолеет ли нас раньше времени усталость, не согнемся ли под тяжелеющей ношей?»
Калинин хитро, по-мужицки, прищурил правый глаз и медленно погладил бороду, как бы размышляя и прикидывая в уме возможные исторические варианты. «Я уверен — выстоим. Мы — народ молодой. Что такое тысяча лет? Это только наполнение крови и созревание ума. Ум наш вызрел, силы обрели вольность, размах. Самое время ковать железо, не зная усталости». — «А если все ж устанем? — настаивал Егор. — И не успеем довести дело до ума». — «Другие сменят, — все так же хитро, с прищуром, поглядывая на него, продолжал Калинин. — Дети сменят, в России традиции семьи — основа основ. Нам этим дорожить надо». — «Ну а сколько, ты сам-то считаешь, нам придется стоять к врагу лицом, так если исторически на это глянуть?» — «Думаю, десятка три-четыре придется». — «Нет, Михал Иванович, маловато ты берешь. Бери век, а то и больше. Вот при таком сроке надо подумать и об усталости, потому как много еще людей потеряем, ранний уход лучших ничем не восполнишь. А в русском народе надо всегда огонь грядущего поддерживать, он только ради живота, как, скажем, немцы, жить не может, не будет. А без огня — усталость тут же ляжет на плечи…»
Калинин ничего ему не ответил, только прищур его озорной вдруг погас, он стал задумчивым, еще посидел чуть-чуть и предложил отдыхать.