Рано утром он собрался уходить, и я, как всегда, пошел провожать его до ручья Кобыляка. Он грустно насвистывает мелодию «Меж крутых бережков Волга-речка течет…» Зашел опять в воду, долго мыл сапоги, оттирая грязь рукой…
И вдруг спросил:
— Испугался, Юрья, медведя-то, а?! — улыбнулся глазами. — Скажи, ты не заметил случайно, ухо у него не рваное ли?
— Рваное… — изумился я.
— И голыш на лбу, и нижняя губа со шрамом, и шерсть белая ошейником?
— Верно, — не переставал удивляться я.
— Так этот шатун от людей и лошадей наутек бегает. Он из милосердных. И такие среди них бывают. Милосердный он, живет в наших местах давно. Только вот дурачиться все норовит.
Он вышел из воды, поцеловал меня в макушку и двинулся через ручей на обочинную тропу к старым соснам, стоявшим попарно с той и с другой стороны дороги.
Шел на сей раз Селивёрст Павлович неторопливо, часто приседал для короткого отдыха, тяжело было на сердце, внутри что-то тревожно щемило, прижимая иногда до боли в боку, и подолгу держала боль в тисках, не отпуская. «Старею, что ли?» — успокаивающе думал он и снова пытался прибавить чуть-чуть шагу, но безуспешно… И опять тяжело оседал на палку, задыхаясь, останавливался, чтобы выровнять хотя бы немножко ритм ходьбы, и все думал и думал о происшедшем.
Он чувствовал, что-то вдруг нарушилось в системе понятий, которую он давно для себя определил. Но, пожалуй, самой неожиданной была не выходка Евдокимихи (от нее можно всего ожидать), а поведение Антонины и Анны. Тут он что-то недопонимал, оставалась какая-то досадная, до назойливого неприятная неясность, которая не давала ему покоя.
В чем состояла эта неясность, он не мог сам себе объяснить, но чувствовал, что во всех разговорах в Лышегорье так и не узнал правды… «А как узнать ее, эту правду? Да и надо ли знать, если она мало что прибавит для отыскания добра. Откроет еще одно зло, только не ожидаемое, а уже свершившееся. Надо ли мне это знать. Судя по всему, Антонина заблудилась, Анна ее покрыла, сказать всего не хочет, Евдокимиха этим раздражена, а страдает Юрья. Они-то в конце концов разберутся, жизнь бабий узел разрубит, а вот Юрье надо помочь. В том и должна быть вся забота для меня…» Он почувствовал, что мысль его достигла целесообразного, того, что могло осветить дальнейший ход всех его поступков.
С этими невеселыми думами он добрался до мельницы. Проверив уровень воды у плотины, сразу же лег в постель и как в бездну провалился. Тяжелым и долгим был его сон. Но и он не принес облегчения. Так продолжалось еще день, второй, третий, и кто его знает, сколько бы еще продолжалось, — в одиночестве новое, отвлекающее возникает нечасто, даже, скорее, совсем редко, человек все больше прошлое, наболевшее обдумывает. А вдруг откуда ни возьмись на мельнице появилась сама Евдокимиха. Селивёрст Павлович толком и припомнить-то не мог, когда она была у него последний раз. Зимой, что ли, как-то, проездом. И была не одна, с Ляпуновым и еще каким-то командированным из райисполкома.
И вот накатила одна, верхом в седле. Бойко спрыгнула на землю, бросив поводья и прямо став перед ним, сказала:
— Что, не ждал? По лицу вижу — не ждал. Ну и хорошо, тем приятнее. — Она рассмеялась и шаловливо полуобняла его. — Пусти Пальму на привязь, я к тебе надолго.
— Как надолго? — оторопело переспросил он.
— Да заночую у тебя, — все в том же шутливо-шаловливом тоне отвечала Старопова. — Не погонишь же одинокую женщину в ночь.
— Теперь светло, солнце сутками не устает, — отвечал он явно невпопад, никак не улавливая ее действительных желаний и досадуя на себя.
— Говорят, ты шатуна завел, так что опасно и светлой ночью. Слышала, он внучка твоего поцеловал, да пожалел, а меня не пожалеет, у меня грехов много, — задиристо рассмеялась, глядя ему в глаза. — Или не так? Так-так ты считаешь, греховна. Потому не гони, медведя-шатуна мне есть резон опасаться.
— Ну-ну, опасайся, — Селивёрст Павлович тоже вдруг улыбнулся, — мельница большая, места хватит.
— А мне и не надо много, я могу и на одной кровати с тобой… не дрогну. — Она озорно подмигнула ему: — Смотри не проворонь, не каждый день доброй бываю.
— Этой доброты, Евдокимовна, на мой век хватило, что любо было, все взял, а что не любо, так оно не любо, всего вина не выпьешь, всеми бабами не насладишься.
— Ладно-ладно, не торопись, будет ночь — будет и разговор, может, зря важничаешь. Помоги-ка лучше снять сапоги, а то ноги в езде затекли, мочи нет.
Стянув ладно сшитые хромовые сапоги, но, видно, тесноватые ей, он бросил их в сени.
Старопова поднялась со ступенек крыльца и, босая, пошла к плотине. Над шлюзом грудью оперлась на высокую перекладину и стала смотреть на скользящий вниз поток воды. В глазах зарябило, и камнем потянуло вниз, она откинулась в испуге, крепко ухватившись за перекладину, и перевела дыхание… И стала смотреть на солнце и дальнюю гладь воды. Это успокоило.
— Хорошо тут у тебя, Селивёрст Павлович, больно хорошо, лучше, чем у нас в Лышегорье. Покой, тишина, душа на месте, не шалит, не мечется.