Кто прав — этот вопрос в науке всегда остается открытым. И сегодня любой мыслящий гуманитарий вправе делать собственный выбор между формализмом и структурализмом, между Шкловским и Лотманом. Но именно альтернативный выбор, а не эклектическую окрошку, в которой бестолково смешаны несовместимые традиции.
Формалисты опередили развитие мировой филологии как минимум на столетие. Вопросы, которые они поставили ребром, так и стоят на месте. Современная научная мысль как бы обтекает выстроенные еще в двадцатые годы плотины. Приведу для примера два принципиальных постулата молодого Шкловского.
„Литературное произведение есть чистая форма, оно есть не вещь, не материал, а отношение материалов. И как всякое отношение, это — отношение нулевого измерения. Поэтому безразличен масштаб произведения, арифметическое значение его числителя и знаменателя, важно их отношение. Шутливые, трагические, мировые комнатные произведения, противопоставления мира миру или кошки камню — равны между собой“ (1922).
„Мысль в литературном произведении или такой же материал, как произносительная и звуковая сторона морфемы, или же инородное тело“ (1924; в 1983 году для этого постулата сам Шкловский предложил такой метафорический вариант: „Мысли в искусстве женятся или выходят замуж“).
Двух этих пассажей достаточно, чтобы считать сформулировавшего их человека гениальным теоретиком литературы. Это и кратко, и сложно, и просто, как Эйнштейново
Да, так вернемся к переделкинской встрече. Мне навсегда врезалась в память (и в душе отпечаталась) фраза Шкловского: „Пишем для человека, а не для соседнего ученого“. Ведь можно о литературе писать для нормальных людей нормальными словами, не мороча читателя бесчисленными „оппозициями“, „архетипами“ и „хронотопами“ (употребляемыми чаще всего не по делу, для декоративной научности). Да и современная „высоколобая“ художественная проза так от читателя оторвалась, что справиться с ней могут только критики-грамотеи. Писать для человека… То есть для неограниченного читателя, для всякого, кто захочет быть твоим собеседником (включая сюда и ученую публику, и „простых“ людей). Так я понимаю завещание Шкловского, адресованное наступившему XXI веку. И для этого потребуется особенная смелость простоты — не меньшая, чем смелость сложности, присущая авангарду века двадцатого.
Будучи коллегой Шкловского по специальности „теория литературы“, я не упустил возможности спросить у него, чем сегодня, по его мнению, должна литературная теория в первую очередь заниматься. Он ответил — и притом не мне одному, а всей филологической науке:
— Прежде всего тем, что ей самой, теории, интересно. Мы не знаем, где хорошо, где плохо. Заниматься тем, что хорошо для вас, и не надо бояться. А оправдываться — знаете, как у нас говорили? Оправдываться будете в участке.
А закончить рассказ о том дне, пожалуй, стоит фразой, которую Шкловский адресовал не только десятку людей, собравшихся тогда в каверинском кабинете, а всем, кто и тогда, и теперь связывает свои мечты с творческой деятельностью:
— Если вы собираетесь заниматься искусством, знайте: будут большие неприятности.
И литературный скандал как таковой — это способ защиты от неизбежных для художника и мыслителя неприятностей. Кто был первым скандалистом в истории мировой культуры? Может быть, философ-киник Диоген, бросивший вызов афинскому „истеблишменту“, заслуживший у сограждан прозвища „взбесившийся Сократ“ и „Собака“, поселившийся в пресловутой бочке — прообразе будущей богемы, будущего андеграунда? А может быть, и сам Сократ, вполне сознательно нарывавшийся на политический скандал, известно чем завершившийся. Слово „скандал“ чрезвычайно многозначно, оно обросло множеством смысловых оттенков во всех содержащих его европейских языках (кстати, прославленная комедия Шеридана „Школа злословия“ в оригинале называется „The School for Scandal“). Важно отличать бытовой скандал, обусловленный простой человеческой вздорностью, от высокого скандала как категории культурно-исторической.