Читаем Голубь и Мальчик полностью

Мы с Биньямином вышли. На улице нас ждала группка детей и иерусалимское лето, которое не переставало требовать сравнения со своим тель-авивским собратом и похвал в свой адрес. Я сказал Биньямину:

— Давай вернемся и поможем разложить вещи.

Но он сказал:

— Возвращайся сам. Я хочу играть.

За считанные дни мой брат освоил иерусалимские названия и варианты всех детских игр, в которые мы играли в Тель-Авиве, начал воровать в киоске, который здесь назывался «Киоск Дова», а после летних каникул пошел в первый класс, и ему не пришлось ни приспосабливаться к уже сбившейся группе, ни бороться за место в ней. Быстрый и хитрый, обаятельный и золотоволосый, он с легкостью завоевал себе место и статус. Я был отправлен в третий класс и, как и следовало ожидать, столкнулся с настороженной и недоверчивой компанией. Вначале надо мной слегка посмеивались, как обычно посмеиваются над новым, полноватым и медлительным учеником, с черными щетинистыми волосами и низким лбом, но вскоре и меня начали приглашать к себе в дом, потому что среди родителей распространился слух, что не только Биньямин, но и я тоже — сын доктора Мендельсона, знаменитого детского врача, переехавшего сюда из Тель-Авива.

10

Иерусалимский квартал Бейт а-Керем граничил тогда с пустырями. Вади, что спускалось от самого въезда в город, то вади, по которому мы с мамой несколько лет спустя поднимались на место побоища, учиненного нами на стоянке старых автобусов, продолжалось от нашего квартала дальше на юг и там выплескивалось в долину высохшего ручья Нахаль Рефаим. Оттуда начинался маршрут нашего «большого путешествия», во время которого мама воровала луковицы цикламенов и анемонов для своего сада. Другое вади, известное огромным камнем, который лежал в его русле и назывался «Слоновой скалой», спускалось в Нахаль Сорек. Наше «маленькое путешествие» проходило по гребню отрога, что над ним, и имело одну-единственную цель — посмотреть по прямой линии домой, на северо-запад, на далекое Средиземное море. На его берегу — так ты говорила и требовала, чтобы мы верили, — раскинулся Тель-Авив.

— Давайте пойдем в наше «маленькое путешествие», — говорила ты, и мы знали, что будем снова вглядываться в далекую светлую полоску побережья и в серо-голубые просторы за ней, в ту вечную дымку, в глубине которой, как ты утверждала, прячется Тель-Авив. Я не видел его, но верил тебе, что он там. Он, и море, и дом, и балкон, и «морнинг глори», что взбирался на него, и пуанциана, пылавшая красным огнем во дворе, — дерево, которое любит тепло, и дарует тень, и никогда не могло прижиться в холодном Иерусалиме.

— Умное растение, — заключала мама каждый очередной свой тоскливый гимн во славу дерева и его пышного цветения. — Факт. Во всем Иерусалиме нет ни одной пуанцианы. А кто посадит ее здесь, тот подписывает ей смертный приговор, потому что деревья не могут убежать, когда им плохо. Они остаются до конца.

Она и брат, легкие и быстрые, как газели, прыгали с камня на камень — в Иерусалиме черт может разозлиться, если наступишь не на линию между камнями, а на землю между ними, — а я плелся за ними, опустив голову, уставив глаза в землю. В том месте, где склон стал круче, мы остановились. Открылся вид на далекий простор.

— Вон оттуда мы. Из Тель-Авива, — сказала мама, как говорила на этом же месте уже много раз.

— Неправда, — сказал Биньямин. — Мы уже из Иерусалима.

Мама покраснела:

— Матери не говорят «неправда».

А когда Биньямин промолчал и даже ответил ей вызывающим взглядом, рассердилась:

— Ты меня понял, Биньямин?

Биньямин упрямо молчал.

— Ты меня понял? Я хочу услышать твое «да»!

— Да, — сказал Биньямин.

Большая стая голубей летела по небу в сторону мельницы, где всегда можно было найти остатки пшеничных зерен. Мама следила за ними из-под руки прищуренными глазами, тем взглядом, который я понял только многие годы спустя, когда начал возить по Стране любителей птиц. Это был взгляд людей, которые привыкли наблюдать за птицами — перелетными, удаляющимися, возвращающимися. И потом снова показала на две далекие полоски на западном краю горизонта: одна — желтоватая и узкая полоска морского песка, другая — серо-синяя, широкая и сливающаяся с бесконечным небосводом.

— Там, — сказала она и вдруг сунула два пальца в рот и свистнула что было силы. — Посвистите и вы, чтобы они там знали, что мы здесь.

Мы с Биньямином были поражены. Такой свист не входил в репертуар достоинств, которые мы за ней знали. Но едва она свистнула, как нам сразу стало казаться, что она умела это давно. Она и нас тут же научила свистеть, всеми возможными способами: по два пальца от каждой руки, двумя пальцами одной, по одному с каждой и вообще одним пальцем.

— Сильнее, — сказала она. — Чтобы там услышали.

Перейти на страницу:

Все книги серии Проза еврейской жизни

Похожие книги

Николай II
Николай II

«Я начал читать… Это был шок: вся чудовищная ночь 17 июля, расстрел, двухдневная возня с трупами были обстоятельно и бесстрастно изложены… Апокалипсис, записанный очевидцем! Документ не был подписан, но одна из машинописных копий была выправлена от руки. И в конце документа (также от руки) был приписан страшный адрес – место могилы, где после расстрела были тайно захоронены трупы Царской Семьи…»Уникальное художественно-историческое исследование жизни последнего русского царя основано на редких, ранее не публиковавшихся архивных документах. В книгу вошли отрывки из дневников Николая и членов его семьи, переписка царя и царицы, доклады министров и военачальников, дипломатическая почта и донесения разведки. Последние месяцы жизни царской семьи и обстоятельства ее гибели расписаны по дням, а ночь убийства – почти поминутно. Досконально прослежены судьбы участников трагедии: родственников царя, его свиты, тех, кто отдал приказ об убийстве, и непосредственных исполнителей.

Эдвард Станиславович Радзинский , Элизабет Хереш , Марк Ферро , Сергей Львович Фирсов , Эдвард Радзинский , А Ф Кони

Биографии и Мемуары / Публицистика / История / Проза / Историческая проза
Достоевский
Достоевский

"Достоевский таков, какова Россия, со всей ее тьмой и светом. И он - самый большой вклад России в духовную жизнь всего мира". Это слова Н.Бердяева, но с ними согласны и другие исследователи творчества великого писателя, открывшего в душе человека такие бездны добра и зла, каких не могла представить себе вся предшествующая мировая литература. В великих произведениях Достоевского в полной мере отражается его судьба - таинственная смерть отца, годы бедности и духовных исканий, каторга и солдатчина за участие в революционном кружке, трудное восхождение к славе, сделавшей его - как при жизни, так и посмертно - объектом, как восторженных похвал, так и ожесточенных нападок. Подробности жизни писателя, вплоть до самых неизвестных и "неудобных", в полной мере отражены в его новой биографии, принадлежащей перу Людмилы Сараскиной - известного историка литературы, автора пятнадцати книг, посвященных Достоевскому и его современникам.

Людмила Ивановна Сараскина , Леонид Петрович Гроссман , Альфред Адлер , Юрий Михайлович Агеев , Юрий Иванович Селезнёв , Юлий Исаевич Айхенвальд

Биографии и Мемуары / Критика / Литературоведение / Психология и психотерапия / Проза / Документальное