Гриша и Олежка посмотрели друг на друга обреченным взглядом и принялись писать диктант на пару. Олежка лучше угадывал ритм, а Гриша – ноты, и в итоге что-то у них да получилось, правда, и ошибки у обоих выскочили одинаковые. Так их неприязнь постепенно переросла в настороженное, прагматическое сотрудничество, кооперацию – можно сказать, они шли в ногу со временем, – а потом и в дружбу, выросшую не на почве общего интереса к музыке, а на почве его полного отсутствия.
Олежке повезло еще меньше, чем Грише. Если Грише за свои музыкальные страдания впору было винить покойного деда, ведь какой внук будет винить живую бабушку, то Олежке винить было некого. Профессора аллерголога? Двадцать шестой трамвай?
Может, и не достались бы Олежке все эти мучения, если б не тот роковой день, когда они поехали с мамой показываться к очередному светиле в Институт педиатрии по поводу сыпи, и Олежка взялся рукой за поручень, за который держался высокий мужчина в светлой тройке и со взъерошенной шевелюрой.
– Мальчику нужно в музыкальную школу, – без всяких расшаркиваний обратился к маме Гефтер. – На фортепиано или на скрипку. Вы позволите?
С этими словами он бесцеремонно отодрал Олежкину руку от поручня и, расправив ему пальцы, положил на свою сухую, теплую ладонь.
– Нет. – Он решительно помотал головой. – Тут, конечно, только на скрипку. Посмотрите, какой охват.
Затем мужчина больно оттянул в разные стороны Олежкины большой палец и мизинец, будто посадил его ладонь на шпагат, и довольно кивнул.
– Исключительно редкая растяжка кисти. Да-да, здесь только скрипка.
Мама смущенно улыбнулась, она даже не успела до конца понять, о каком охвате и о какой растяжке идет речь, как Гефтер уже принялся хлопать в ладоши, отчеканивая какой-то замысловатый ритмический узор.
– А теперь повтори.
Олежка тоже не понимал, что происходит, но бодро прохлопал за странным дядей ритм.
– А вот так? – раззадорился Гефтер, словно гончая на охоте, почуявшая дичь. – А спеть можешь?
Так и промышлял Гефтер – по трамваям, детсадовским группам, даже не гнушался продуктовых магазинов, выискивал свои жертвы, чтобы принести их на алтарь искусства.
Через две остановки, когда Олежка допевал все тот же «Крейсер „Аврора“», мама кивнула Гефтеру в знак прощания и потянула Олежку к выходу.
– Простите, наша остановка.
Гефтер, не ожидавший такого стремительного окончания музыкального прослушивания, выбежал за ними.
– Неужели вы правда не понимаете? – он был откровенно возмущен, оскорблен, от лица всех своих коллег, от лица музыки с большой буквы М. – Вам надо на скрипку!
Кто бы мог подумать, что у Олежки, такого маленького, хилого, вечно самого низкого Олежки, оказался такой охват, и что его тонюсенькие, усыпанные цыпками пальцы представляли какую-то гордость или ценность для Музыки – с большой буквы.
Мама не хотела отдавать его в музыкальную школу, боялась нагрузки на и так истощенный частыми болезнями детский организм, но отец неожиданно уцепился за эту скрипку. В нем сыграло честолюбие.
Он давно уже понял, что никогда из сына не выйдет такого же орла, как он сам, – на этом месте Олежкин папа довольно ухмылялся, вспоминая Лиду и других, – спортом Олежка не занимается, все время таскается за материнской юбкой, так может, хоть скрипач из него получится?
Мама, что было удивительно, долго держала оборону, спорила, боролась за своего хворого сыночка, но отец все-таки взял свое, и Олежку повели на прослушивание, где тот высокий чудаковатый мужчина из трамвая подводил к нему тетенек разной степени тучности, и все они принимались выкручивать ему пальцы и восхищаться. Гефтер сиял от гордости – а кто такого мальчика нашел!
Очень скоро, однако, оказалось, что, кроме охвата, никакого особенного таланта у Олежки не было. Он учился усердно, ровно, но посредственно. Послушно пиликал на своей скрипке, потому что боялся отца, но ни любви, ни интереса к музыке не испытывал, а просто делал то, что от него хотели. За свою недолгую, насыщенную медицинскими интервенциями жизнь Олежка привык выполнять то, чего требуют взрослые: не есть шоколада, давать привязать руки к бортикам кровати, пить травяные настои, которые ему заваривала мама, носить идиотскую повязку от отита.
Так было и с музыкой. В игре на скрипке ему нравились две вещи: манящая канифоль, похожая то ли на кусок янтаря, то ли на ириску, и подушечка для подбородка. А еще то, что в музыкалку его возила мама, и это было их время. В автобусе им часто удавалось сесть, если только не входила какая-то ворчливая кошелка и не требовала уступить ей место. Олежка клал голову маме на плечо и мог прикорнуть – сладко, в теплом автобусе, у мамы на плече – только он и она.