Да, хочет! Да, ибо как же иначе доказать им, что лишь разум возвышает человека! Ведь верил же Петр в равенство людей, верили Феофан и старый Кантемир – люди разные по крови. То же проповедует и Роллень. «Разум и добродетель есть жребий всего человеческого рода, а не человеков токмо породных. Никогда не была Природа как самое чистое и благодетельное в свете мачехой низости, а будет лишь всегда матерью высоких: всем вообще она равная Родительница есть», – пишет он в «Истории». А теперь, по смерти императора, как-то стали об этом забывать. Нет, верно, ничего страшней вельможного чванства, отрицающего равенство, боярской спеси – то старина, сидящая в крови, сложно изжить ее. Ведь чуть-чуть до страшной катастрофы не дошло, когда скончался император Петр Второй. Клика Долгоруковых и Голицыных хотела всю власть в своих руках зажать – желала свободы для немногих – олигархии, а там недалеко бы и до кровавой тирании, а значит, и до распада государства. Нет, Феофан, Кантемир, Татищев, Куракин, Волынский и другие, немногие мужи достославные, помешали временщикам, провозгласили самодержицей Анну, и единая власть положила предел раздорам. Теперь же вновь есть опасность у трона – князь Куракин прямо в узком кругу друзей обличает кабинет-министра Волынского в желании стать надо всеми, и если б не личная их неприязнь, то сказанному можно было бы поверить; Василий Кириллович как житель Астрахани помнит крутой нрав тогдашнего генерал-губернатора и некоторые опасения своего патрона разделяет. Волей-неволей оказался он втянут в их борьбу и, осуждая ее, вынужден принародно поддерживать мнение Куракина. Как бы хорошо жилось без мнений! Но ясно и другое: Куракин и Волынский воюют не просто за место под солнцем, он верит, что они пекутся не о личной выгоде; нет, князь Александр Борисович, как и в Париже, мечтает о просветительстве, но теперь все силы уходят на никчемную борьбу. Возродится ли когда-нибудь его душа или засохнет? Двор жесток, но и милостив. Как быть? Честолюбие толкает к дворцовой жизни, разум ее опасается, но и на нее же одну и возлагает надежды. Кто иной в силах изменить жизнь?
Он знает историю, ее законы, а большинство россиян необразованны, живут во мраке невежества. Доктор лечит больных, и никто не находит его действия нелепыми. Так и он должен лечить души, влиять на общество, просвещать, излечивать больных. Можно и должно переделать мир без крови, смут, тирании, а лишь путем самосовершенствования внутреннего, путем познания законов природы, законов Истории.
Так в мыслях до невесть каких высот он поднимался, но и сам же разбивал свои воздушные замки, спускаясь на землю.
«Ах, пустые сновидения, мечты, погоня за ветром, за тенью, – страдал он про себя. – Почему же нельзя просто спать, пить, есть, радоваться окружающему миру, такому восхитительному всегда, везде и вот сейчас особенно великолепному? Почему, почему? Ни кола ни двора, без семьи, несет куда-то…»
Вспомнилась несчастная Федосья, и стало на миг жалко ее, жалко, но более почему-то себя самого. Только Филипп Сибилев счастлив и спокоен, и дом его – полная чаша. Приютил Марию с сыном, звал его самого, а он, словно завидуя их тихому счастью, не поехал, выбрал одинокого Монокулюса.
Так плачась, на деле он не испытывал в душе никакой злости, зависти к сложившимся судьбам друзей, это были все показные, наигранные стоны – самолечение. Он любил их, единственных, оставшихся из той далекой, жестокой и задушевной, сердечной, простой Москвы. Когда это было?
Филипп писал, что умер Коробов, не болея, умер, застудившись в дороге, и никакие бани не спасли – исхудал перед смертью вполовину и из богатыря враз превратился в морщинистого, утомленного старичка. А когда-то… Когда же? Евдокия Сибилева и девочка у кунцевского костра: два голоса – взрослый и чистый, тоненький детский – выпевали всю ночь, а она обступала жаркий огонь, и печальным причетом уносилась в поля песня и уговаривала там травы быть поутру податливее, а косари усталые лежали вокруг костра и подтягивали глухо и с хрипотцой вослед счастливому семейному дуэту:
В туман унеслось, но чистой нотой отложилось в памяти и греет теперь душу, всколыхнувшись, поднявшись из донных ее глубин. И что-то наивное, детское, стыдливое в этом воспоминании, и все же такое и дорогое, цепко сидящее в памяти, ласкающее, как свет костра в той ночи.
И уговаривал уже теплый голос, а не мучил: «В чудесные ты едешь места, будешь там всеми любим, будешь работать, будешь вдали от двора, от света, отдохнешь, вернешься с переведенными книгами Ролленя, а ты же сам знаешь, сколь они важны и нужны, и ты станешь снова…» – «Что? Что? Что?» – «Все, все, все… ты не зря надеешься. Вспомни прошлое, вспомни, как тебя кидало, а охранил же ангел. Все встанет на места, образуется».