Будь у меня время опомниться, я совладал бы со смятением и сложил эту речь не хуже любого другого. Первым делом я одобрил бы в согражданах своих то, что не ищут похвал родному городу, коих, как и похвал самому себе, домогаться не следует, укорил бы себя за то, что, многие долги раздавая, медлю с уплатой самого важного, и оправдал бы свое молчание, объяснив его не небрежением, но благоговением. Я не забыл бы извиниться за скудость своих сил, а закончив вступление, не поддался бы соблазну большинства людей, которые, пускаясь хвалить свой город, помещают его в середине вселенной, но честно сказал бы, что он находится там, где привелось. Мне предстояло бы описать свойства места, где воздвиглись наши стены, и каково к нам небо, щадит ли оно нас или сечет дождем и томит зноем; и я сказал бы, что древле боги спорили за обладание нашим городом – ведь если боги не спорят о городе, все подумают, что он слова доброго не стоит, – и чтобы это были не какие-нибудь божества лихорадки, хлебной ржавчины или правильных родов, но такие, чьи речи можно найти у хороших поэтов, – так вот, пусть великие боги спорят, кому достанется этот замечательный город, и состязаются в дарах, и пусть один даст ему отрадное лето и зиму несуровую, чтобы груша не вымерзала, а другой к этому прибавит, чтобы ни одно время года не посягало на права другого, но весна приходила весной, а осень – когда ей положено, и, может быть, еще научит обвязывать саженцы на зиму войлоком, чтобы зайцы не обгладывали. Кончив с богами, я восхвалил бы наши реки и леса, соревнующиеся в том, как оказаться полезнее человеку. Описав таким образом наше место и небо, я перешел бы к людям, рассказав, как однажды на ловитве Лисимах с критскими собаками отыскивал кабана, и как кабан был поднят, обложен и рогатиной поражен, когда же распаленных псов отвели, ловчий, вспоровший ему утробу, нашел в ней две человеческие руки, обе левые; и как Лисимах, вызнав у прорицателей, что это значит, основал на этом месте наш город. Затем я коснулся бы его истории, заметив, что если он небольшой, это оттого, что быть крупным ему было не на пользу, и подкрепил бы это убедительными доводами. Далее я коснулся бы нашего благочестия, которое доставляло нам неизменную приязнь и покровительство богов, а потом сказал бы о мужах куриалах – как их честолюбие похвально тратит то, что их трудолюбие благоразумно приобретает; и о юношах – как они скромны, и в учении усердны, и послушны наставникам и родителям; и о наместнике – для него наш город вместо возлюбленной, ибо он что ни месяц пишет нам письма, в которых старается выглядеть внушительнее, и оказывает нам свое расположение подарками; словом, представил бы согласие, царящее в нашем городе, как некую священную пляску, призвал бы благословение на все наши дела и тем закончил бы к общему удовольствию. Однако от долгих тягот на море, от беготни вниз головой и от внезапного внимания, выпавшего мне в доме, куда попал не своей волей, я в столь сильном был смущении и испуге, что начал так:
– Надобно вам сказать, у нас в городе не знают, что такое нехватка меда и воска, ибо пчелы у нас такие, что не у всех собаки бывают такого размера; кроме того, молока, творогу, масла и сыру всегда в изобилии, все самое свежее и задешево, тоже и яиц; а еще под городскою стеною когда-то вырыли ров, дивной красоты и ширины, а поскольку его не запускают, но наняли человека следить за его чистотой, не затянуло его тиной и вода не загнила, но бьют ключи и полно отменной рыбы, мы ходим ее ловить, а раков столько, что в базарный день больше семи мер продается и съедается, а в мере восемь секстариев, чтоб вы не подумали, что она у нас какая-то другая…
Долго бы я еще позорился, но слушатели мои в восхищении завопили:
– Довольно! видим теперь, сколь правдива твоя слава! Счастлив город, порождающий таких сынов и таких раков, а творог какой дешевый! Поклонимся ему, братья, он ведь таков, какими нам вовек не бывать!
И они, нимало не медля, на бочонок, в каких маринуют анчоуса, ставят другой, поменьше, и меня, опять подхватив, сажают сверху, а сами пускаются в хоровод. Крышка подо мною треснула, и я провалился задом. Эти злодеи вихрем вокруг меня носились, я же был в самом жалком положении: ноги и голова торчали наружу, а середина заселась в бочке, так что мне было не выбраться без чужого участия. К тому же, водворенный на шатком насесте, боялся я рухнуть оттуда вместе с бочонком, как Фаэтон на пряной колеснице, поэтому утих, чтоб хуже себе не сделать, жалея, что в море не утонул.