Киприан видит их редко. Лишь утром и после захода солнца, когда по извечной сыновней привычке приходит приветствовать мать и прощаться с нею. Безумная его не узнает, как и прежде, глядит сквозь него, мимо. Безостановочно теребит пальцами полы туники. Гудит, кряхтит, мычит что-то понятное только ей самой. А теперь еще и смердит. Сколько ни мыла ее Ануш и со скипидаром, и с лавандовым маслом, и с мылом оливковым, запах невыносимый исчезает всего на несколько часов. И появляется вновь. Сладкий запах гибнущей человеческой плоти. Киприан бы мог превратить мать в сладкоголосую птицу. Или в юную оливу, что проживет не одну сотню лет. Однако рассудка ее вернуть не мог. А это означает, что выродится олива. И птица в безумии ринется к солнцу.
Целыми днями скрывался теперь Киприан в отцовском таблинуме[84]
. Здесь и спал, укрываясь верблюжьим одеялом, на скрипучем ложе из фисташкового дерева. Он перечитывал Платона и стоиков, среди которых особенно выделял Хрисиппа и Панетия Родосского с его замечательным трактатом Περὶ τοῦ καθήκοντος[85], наполнившим в свое время живительными соками платонизма школьную реформу империи. Восхитился и неведомым ему прежде учением Филона Александрийского об аллегориях и экзегетике, благодаря которым Септуагинту можно расценивать как источник не только философской, но прежде всего религиозной и Божественной истины. Одну фразу из его трактата Περὶ ἀρετῶνπρῶτον, ὅ ἐστιτῆς πρεσβείας πρὸς Γάϊον[86] он даже выписал на отдельный пергамент, вновь и вновь перечитывая и удивляясь проницательности этого иудея: λέγεται μὴ μόνον ἰατρὸς ἀλλὰ καὶ μάντις ἀγαθὸς Ἀπόλλων εἶναι, χρησμοῖς προλέγων τὰ μέλλοντα πρὸς ὠφέλειαν ἀνθρώπων, ἵνα μή τις ἐπισκιασθεὶς αὐτῶν περὶ τὸ ἄδηλον ἀπροοράτως καθάπερ τυφλὸς τοῖς ἀβουλήτοις ὡς λυσιτελεστάτοις ἐπιτρέχων ἐπεμπίπτῃ, προμαθὼν δὲ τὸ μέλλον ὡς ἤδη παρὸν καὶ βλέπων αὐτὸ τῇ διανοίᾳ οὐχ ἧττον ἢ τὰ ἐν χερσὶν ὀφθαλμοῖς σώματος φυλάττηται, προνοούμενος τοῦ μηδὲν ἀνήκεστον παθεῖν. ἆρα ἄξιον τούτοις ἀντιθεῖναι τὰ παλίμφημα Γαΐου λόγια, δι’ ὧν πενίαι καὶ ἀτιμίαι καὶ φυγαὶ καὶ θάνατοι προεμηνύοντο τοῖς πανταχοῦ τῶν ἐν τέλει καὶ δυνατῶν; τίς οὖν κοινωνία πρὸς Ἀπόλλωνα τῷ μηδὲν οἰκεῖον ἢ συγγενὲς ἐπιτετηδευκότι; πεπαύσθω καὶ ὁ ψευδώνυμος Παιὰν τὸν ἀληθῆ Παιᾶνα μιμούμενος· οὐ γὰρ ὥσπερ τὸ νόμισμα παράκομμα καὶ θεοῦ μορφὴ γίνεται[87].И в отчаянии осознавал, в последние дни всё острее, как на него нисходит еще не убеждение, но только предчувствие: прежняя вера была заблуждением. Все эти немыслимые, кажущиеся неземными и даже божественными чудеса и превращения виделись ему обманом. Да и сам божественный сонм, в котором каждый отвечал за ту или иную стихию, враждовал, совокуплялся, производил на свет незаконных божеств, напоминал собой дурно воспитанное семейство, впитавшее наихудшие из людских пороков. А потому – порочное. Сыновья, убивающие матерей. Отцы, сожительствующие с дочерьми. Брат, посягающий на сестру. Сестра, изводящая брата. И все вместе – уничтожающие людей. Все эти кентавры, фавны, гарпии, сатиры и бесы – смешение животного и человека. Но по сути своей звери, победившие человеческое начало. Или, как возвещал об этом Тертуллиан: «Боги ваши и демоны – одно и то же, а идолы – тела демонов». Вот какой была его вера. И весь его опыт поначалу здесь, в Антиохии, а затем на Олимпе в святилище сивиллы, и в Аргосе, и на Икарии, и в Мемфисе Египетском – всюду свидетельствовал лишь об одном: вера его – темна. Нет в ней даже лучика света. А коли так, то и вся его прежняя жизнь – во тьме, в отсутствие Бога. В противопоставлении Ему, в бегстве от Него, даже в борьбе с Ним. Не тому ли свидетельством совершенно явственным все его попытки овладеть душой Иустины? Попытки тщетные. Волшебство бесплодное. Ворожба зряшная. Подобно волнам морским, рушились на скалу. Бились. И рассыпались серебристым дождем. Уходили в пучину. Да что же это за скала такая, какую не в силах снести ни океанские волны, ни силы тьмы во главе с их всесильным князем? Что за вера это такая, с которой не умудренная жизнью и опытом матрона, но хрупкая девочка, недавний ребенок, с легкостью сокрушает любые козни, могучее, многовековой закваски волшебство?
Христос? Сын плотника из иудейского Назарета, о котором в последнее время только и разговоров по всей империи, как и про учеников его, обошедших ее вдоль и поперек? Киприан не знал и не понимал еще этой веры. Даже прикоснуться страшился. Но разумом своим многоопытным прозревал, что раз не сотни, но сонмы последователей вот уже четверть тысячелетия исповедуют эту новую веру и число их изо дня в день только растет; раз люди эти несут не высоколобые философские теории и силлогизмы, но простые и понятные даже неграмотному крестьянину истины; раз общины их – не языческие вакханалии, но братства, а на смерть за своего Христа они идут не со слезами, но с улыбкой на устах – раз все это так, а не иначе, значит, есть в этой вере неуловимое и непонятое им покуда зерно, есть неоспоримая истина. И истина эта – сам Христос.