— Относительно этой ты не ошибся, — сердито отвечал Янсен. — Только после долгих колебаний она решилась служить мне моделью, и теперь будет трудно приручить ее снова. Ценз говорила мне, что у нее нет ни отца, ни матери. Я часто встречал ее на дороге в цветочную мастерскую, где она с трудом зарабатывает себе хлеб. Вся ее особа мне понравилась, и, судя по тупому носику, трудно было предположить в ней чересчур много застенчивости. Но мне пришлось долго хлопотать около нее, несмотря на то, что я кажусь старше своих лет и не раз внушал доверие самым пугливым. Наконец, я употребил последнее и самое сильное средство, которое помогло и на этот раз.
— Какое же это такое средство?
— Замечание, что, в сущности, все дело само по себе не так важно, как мне это казалось сначала, что, наконец, даже лучше, если она раздеваться не станет. Против таких средств тщеславие никогда устоять не может, и она согласилась прийти, но с тем условием, чтобы, кроме меня, никого в мастерской не было. Это условие я необдуманно нарушил, впустив тебя.
Феликс подошел к статуе вакханки.
— Если ты не очень польстил ей, то тебя можно поздравить с такой находкой, — сказал он. — Кроме того, сколько я мог заметить, шатаясь сегодня по городу, тебе и вообще следует быть довольным местными здешними продуктами.
Янсен ничего не отвечал. Он, казалось, погрузился в рассматривание друга, который стоял теперь освещенный самым благоприятным образом. Потом он ворча пошел к шкафу, где только что рылась девушка, поискал там в ящиках и, держа за спиною большие ножницы, вернулся к Феликсу, все еще любовавшемуся вакханкой.
— Прежде всего позволь мне, дорогой сын, остричь тебя по-человечески. Сядь-ка сюда, на скамейку. Менее чем в пять минут все будет сделано, и лучшее твое украшение, шея, снова покажется из-за этого леса.
Сначала Феликс, смеясь, уклонялся, но потом все-таки согласился, чтобы друг подстриг ему кудри и слегка подровнял бороду.
— Вот так! — сказал он, — теперь можно с тобою выйти на улицу. В награду за твое послушание я покажу тебе кое-что, что до сих пор оставалось сокрытым от очей всех почти смертных.
Он подошел к большой закрытой группе, стоявшей посреди мастерской, и начал осторожно снимать с нее сырое полотно, в которое группа была со всех сторон обернута.
На земле лежала фигура юноши в полной силе и в прелестной естественной позе, в вышину более человеческого роста. Юноша, казалось, только что проснулся, потому что он лежа приподнял немного голову, оперев верхнюю часть тела на правую руку, а левую руку поднес ко лбу, как бы желая стереть с глаз туман глубокого сна. Перед ним — для зрителя же сзади него — стояла на одном колене молодая женщина, наклонившись с невинным удивлением. Фигура женщины в исполнении далеко отстала от мужской, в которой оставалось доделать только густые волосы и несколько обработать руки и ноги. У женщины черты лица были сделаны только начерно, прелестные же, по красоте форм, члены, требовали лишь нескольких дней работы. Положение всей группы было так хорошо и счастливо, наклонение головы и движение рук так выразительны, что общее впечатление можно было предвидеть заранее и найти, что обе фигуры будут в равной степени восхитительны.
У молодого человека вырвался крик восторга. С четверть часа стоял он, не шевелясь, перед чудной группой и, казалось, забыл самого художника из-за его произведения.
Собака, которая, подойдя к нему, снова стала лизать руки, вывела его из задумчивости.
— Да, старый Ганс еще жив! — вскричал барон, обертываясь к Янсену, — даже более чем жив; ведь это настоящий истинный Дедал, который парит к небесам. Послушай, старина, мне кажется теперь порядочным безумством и нахальством то, что я осмелился явиться к тебе чем-то вроде товарища по искусству.