Читаем В месте здесь полностью

Ближе к цветку, увидеть его ушные раковины, выступающие лёгкие ключицы, с дистанции, на которой видит кожу ласкающая ладонь (не стыд зрячих пальцев, а головокружение осязания). Или язык – который не только говорить, но и вести кончиком по завиткам и выступам. Цветок – тысячи дорог для (зрения? осязания? вкуса, может быть, настолько близко), где розовый переходит в белый, жёлтый в зелёный, и озеро пестика вдруг оказывается колонной. Розовый тюльпан, освобождающееся от одежд тело, тёмный ирис, шторм живет в его лепестке – или извержение вулкана? Эпифиллум рвётся вверх клубящимся багровым дымом, в котором – жёлтый огонь. Лепестки дурмана с крючками на концах. Или холод – белая до серого роза, оттенённая и замороженная голубым соседом. Опыт цветка – цвет. Прикосновение краски к поверхности – уже лепесток. Все картины из лепестков, только мало кто об этом знает.

К её цвету не пристают имена. Жёлтый – не лимонный или яичный, потому что не только лимон или яйцо. Жёлтый, меняющийся в себе. «То, что я хочу сказать о белом» – видишь, белое время пришло – но та умерла в Амхерсте за два года до. Переход угрожающе-тёмно-красного в белое и голубое – тема картины – жизнь цвета. Жёлтый, напрягающийся докрасна, до цвета расплавленного металла, бросок над туманом и багровым горизонтом, из тьмы земли в темноту неба. «Сделать неизвестное известным через неизвестное».

Опыт момента. Сжатое здесь и сейчас. Предмет подчёркнутый, поднятый в каждой линии. Предмет в свете. Цвет взрывается на плоскости, парит над ней. Испанская яркость. Красные, красные канны. Жёсткость цвета, не мужская (порой грубоватая), а тонкой стальной пластины. Яркость станет памятью.

Предмет чуть обрезан краем картины – показать всего его, но показать, что он тянется и дальше, что он больше того, что здесь. Каждый предмет в своем пространстве, в своей перспективе, в своём времени. Время вещей в цвете, а не вещей в себе. Американцы зовут это правильнее – не натюрморт, а still life, застывшая жизнь. Кипящая внутри своего спокойствия, сквозь толщину бумаги.

Цветок, говорящий себя. Цветок пламя. Цвет, приходящий волнами. Цветок море. Цветок – пространство, зовущее внутрь. Розовые, сиреневые, фиолетовые оболочки на затягивающей голубой тьме. Линии лепестков направлены в глубину, в мягкую сердцевину, в точку чувства. Туда же стремится спираль раковины, закручивающая весь мир вокруг себя. И каждый цветок притягивает, как дурман, и в глубине его зелёная звезда, даже если её не видно. Среди бархатных чёрных облаков лепестков – жёсткость белой звезды или оранжевый огонь. В сердцевине мака – крючки цепляющих(ся) снов, сонная медвежья тьма. Внутри кукурузы – белая молния.

Так предмету перестать быть только собой. Серый холм или серый лепесток? Неровности, отсылающие друг другу тени. Разнообразие внутри себя. Белая роза – втягивающий водоворот снега и дыма, и она же – вспышка кристаллов, северное сияние. Всё может стать чем-то ещё. Листья имбиря ступеньки в облако. Сердце треснувший боб, из которого выходит росток, льётся кровь и поднимается небо. Течения прожилок и костных гребней. Внутренние волны. Складки – беспокойство скрытых сил. Ничто не застыло и не равно себе. Даже ровная стена с напряжением вцепилась в пространство, из которого растёт. Мир Гераклита. Потому что и грань кристалла – тоже вода. Красные и жёлтые волны могут отдохнуть у тёмных холмов. Всматриваясь в кратеры, воронки у древесных корней.

Калла открывает свою глубокую впадину с фаллическим пестиком, и кривизна лепестка зовёт в неё, и холодноватый белый мечтает быть разбуженным розовым. И холодная влажная белая ракушка ждёт быть открытой, до чёрной точки внутри, и тогда из неё и в неё ударит луч. Кремовые раковины женские бёдра. И что-то ещё во тьме, отсвет живота или бедра, мерцающего в кругах ночи. Проступающие сквозь туман волны обнажённой руки или ноги. Но стоит ли обосновывать эротичность лишь некоторыми предметами, если эротичны сами близость, внимательность, прикосновение? Чувственна любая поверхность. (И там, в глубине, скорее небо, чем тьма. И оболочки плоти, складки лепестков у входа – заря. И где-то рядом губы, выгнувшиеся для поцелуя.)

Предмет один, событие одно – не толпа форм и пятен Кандинского или Поллока. Сейчас я смотрю на тебя и буду говорить с тобой. Если ты интересен – у тебя своя волна, на которую надо настроиться, и зачем смешивать людей или вещи. И двух похожих ирисов нет. В них может быть радость жёлтого на спокойном белом – или белый, серея, охватывает ладонями разворачивающуюся тьму.

Одна из голубых линий чуть отстраняется от другой, оборачивается с иронией, но продолжает идти рядом. «Я не люблю идею счастья – оно слишком мгновенно. Я сказала бы, что я всегда занята и чем-то интересуюсь – интерес содержит больше смысла для меня, чем идея счастья».

Перейти на страницу:

Похожие книги

Европейские поэты Возрождения
Европейские поэты Возрождения

В тридцать второй том первой серии вошли избранные поэтические произведения наиболее значимых поэтов эпохи Возрождения разных стран Европы.Вступительная статья Р. Самарина.Составление Е. Солоновича, А. Романенко, Л. Гинзбурга, Р. Самарина, В. Левика, О. Россиянова, Б. Стахеева, Е. Витковского, Инны Тыняновой.Примечания: В. Глезер — Италия (3-96), А. Романенко — Долмация (97-144), Ю. Гинсбург — Германия (145–161), А. Михайлов — Франция (162–270), О. Россиянов — Венгрия (271–273), Б. Стахеев — Польша (274–285), А. Орлов — Голландия (286–306), Ал. Сергеев — Дания (307–313), И. Одоховская — Англия (314–388), Ирландия (389–396), А. Грибанов — Испания (397–469), Н. Котрелев — Португалия (470–509).

Алигьери Данте , Маттео Боярдо , Бонарроти Микеланджело , Николо Макиавелли , Лоренцо Медичи

Поэзия / Европейская старинная литература / Древние книги
Собрание сочинений. Т. 3. Глаза на затылке
Собрание сочинений. Т. 3. Глаза на затылке

Новое собрание сочинений Генриха Сапгира – попытка не просто собрать вместе большую часть написанного замечательным русским поэтом и прозаиком второй половины ХX века, но и создать некоторый интегральный образ этого уникального (даже для данного периода нашей словесности) универсального литератора. Он не только с равным удовольствием писал для взрослых и для детей, но и словно воплощал в слове ларионовско-гончаровскую концепцию «всёчества»: соединения всех известных до этого идей, манер и техник современного письма, одновременно радикально авангардных и предельно укорененных в самой глубинной национальной традиции и ведущего постоянный провокативный диалог с нею. В третьем томе собрания «Глаза на затылке» Генрих Сапгир предстает как прямой наследник авангардной традиции, поэт, не чуждый самым смелым художественным экспериментам на границах стиха и прозы, вербального и визуального, звука и смысла.

Генрих Вениаминович Сапгир , М. Г. Павловец

Поэзия / Русская классическая проза