Его присутствие гадину совсем не пугало. Покончив с ужином, жаба повернула морду в сторону срединного провала. Кожаный мешок на ее шее заходил вверх-вниз; бледное брюхо раздулось, а потом резко сжалось.
— Крооо! — загудела она громко, и отовсюду, из темноты и тумана, ее сородичи отозвались гудением и ревом, стократно усиленным эхом. Протяжно и тоскливо пели они; и скоро, убаюканный жабьей колыбельной, он уснул.
***
Что-то тяжелое давило на грудь, мешая дышать. Открыв глаза, он увидел все ту же жабу, вскарабкавшуюся на него во сне и усевшуюся задом прямо на рану. Должно быть, ее привлекло тепло воспаления. Толстые бока гадины ходили вверх-вниз; с пятнистой кожи стекали желтоватые капли — не то слизь, не то пот. Он спихнул глупое животное на землю и поднялся на ноги. Странно, но поврежденное место теперь ныло куда меньше! Неужели из-за жабы? Может быть, стоило поймать ей еды в награду?.. Но зверюга, не дожидаясь благодарности, ускакала прочь.
Он высунулся из зеленых зарослей, оглядываясь и принюхиваясь. Уже начался день. Столп белого света горел в середине залы, разгоняя туман; теперь он наконец увидел пределы болотистого царства тростника и жаб. На много-много шагов вдали темнели стены, мрачные, мокрые от испарины, но в их каменных боках весело поблескивали какие-то золотистые крапинки, будто подмигивая ему! И хотя он знал, что должен спешить, любопытство взяло верх. Убедившись, что никто не следит за ним, он пошел сквозь тростник — прочь от света, в кипящую, влажную, пахнущую зеленью и сладостью мглу.
Каждый шаг отдавался жадным хлюпаньем и чавканьем; вода на полу подымалась все выше, кое-где доходя ему до щиколоток, а то и вовсе до колен. Сияние срединного провала скоро рассеялось — настолько, что казалось, будто глаза ему залепили молочно-серой грязью. Вытянув перед собою руки, он двигался больше по наитию и все же в конце концов достиг цели. Пальцы уперлись во что-то твердое и гладкое; перед ним была стена.
Журчащая вода стекала по ней, давая начало всем здешним лужам и туману. Он положил ладонь на каменную плиту — сплошную, без единой щели или зазубрины, — и пошел вдоль нее до тех пор, пока не нащупал какую-то выемку, не слишком большую, обмазанную по краям слизью. Отдернув ладонь, он брезгливо обтер пальцы о бедро; а потом увидел сверху еще одно отверстие, затянутое плотной желтоватой пленкой. Стоило ткнуть ногтем в ее сердцевину, как та легко поддалась, разрываясь. Внутри тайника лежала жаба. На вид она будто бы умерла: кожа гадины была сухой и твердой, глаза впали, затянувшись мутью, бока обвисли морщинистыми складками. Воспоминание о чем-то похожем, о чем-то, что он уже видел раньше, царапнуло изнутри, как застрявшая в горле кость. Он выронил жабу на залитый водою пол; та тут же задергалась, зашевелилась и скоро села, раздувая зоб и щелкая острыми зубами. Кажется, раздумывала, кого бы съесть.
Глядя на нее, он тоже почувствовал голод, поэтому наклонился и зачерпнул воды из ближайшей лужи. В ней плавали красные рачки, и черные зернышки икры, и сочная ряска, и, кажется, немного жабьей слизи. Таким супом можно было и напиться, и наесться!
И правда, проглотив две пригоршни, он почувствовал сытость… и даже сонливость. Глаза слипались; тихое, нежное онемение разлилось по телу, поднявшись от пальцев ног вверх, к груди. Зевнув, он сел в мокрую грязь и прислонился спиной к стене. Туман дрожал вокруг, напоминая о дыме курильниц; тени и искры летали в нем, светясь дымными огнями, дрожа и звеня.
Шевелиться становилось все сложнее; жар и влага навалились на грудь, как тяжелые одеяла, прижали к земле и пыхали в лицо гнилым, сахарным духом. Жаба сидела рядом, мигая золотыми глазами. В приоткрытой пасти блестели мелкие зубы.
***
Он спал, а потом просыпался — для того чтобы снова заснуть. Когда он открывал глаза, то видел, как ползают по нему тяжелые мягкие жабы, с ревом отрыгивая воздух, перепрыгивая с бедер на живот, со лба на плечо, а потом садятся у уха и, тряся животами, заводят свою ревущую песню. Ему хотелось пить — страшно хотелось пить! — но тело закоченело и не слушалось; он не мог даже перевернуться на бок и отхлебнуть грязи из лужи, собравшейся вокруг затылка. Он засыхал среди воды, среди болот, среди журчащих ручьев, как вырванное с корнем растение. В короткие секунды бодрствования он жадно глотал туман и слизывал желтые капли с боков жаб, лежащих на его шее и груди, как ряд рогатых идолов. От этой сладковатой густой жижи немели язык и нёбо, но так удавалось хотя бы немного утолить жажду.
Из отложенной жабами икры уже вылупились хвостатые головастики. Тростник, примятый им, распрямился и пустил новые, нежно-зеленые побеги между пальцами. Иногда, между дремой и явью, ему чудилось, что трава прорастает прямо сквозь него, и тогда он пытался вырваться, убежать, вытянуть из себя тростниковые стрелы; но все зря. Что-то тяжелое, мутное плескалось на донце затылка, как тина в обмелевшем пруду, одна мысль:
— Оставь! Стань растениями, водой, туманом.