Читаем Том 1 полностью

— Софронов, я расскажу только вам одному. Она из тех курсисток, которые упорно работают в разных научных кабинетах, возятся с дифференциалами и интегралами, ее хотят оставить при университете. В то же время носит узкие модные юбки, лакированные туфельки, пейсики вот здесь под ушами — знаете, эти пейсики и такой хохоток женщины, которая… ну, которая умеет любить особенно… И вот так бывало: у меня в комнате поздно ночью мы спорим, она лежит на кушетке, мы серьезно и горячо спорим, как два врага… ну, о чем, например?.. Я борюсь с ее тонким, насыщенным книгами умом, и вдруг, вдруг, Софронов… понимаешь, вдруг броситься на нее, не дав досказать, сорвать всю эту культурность, брать ее, ломать, понимаешь, как это!..

Софронов, стеснительно косясь, сказал:

— Она была тогда у нас в приемной в лиловом платье?

— Да, — подтвердил наугад Шелехов, не зная, точно ли в лиловом.

— Я видел, она интересна.

…Но ведь не было, не было такой женщины никогда. Людмила в самом деле кончила Бестужевские курсы[3] и уехала в свой уездный город, где отдыхала, готовилась работать в гимназии. По вечерам, правда, он встречал ее в своей комнате. Тогда был телесный голод и непомерные требования в жизни; но вместо того мира, глядевшего из недоступных окон, получал он девушку, закутанную в пуховый платок, прилежную курсистку, нежную простой и теплой материнской нежностью, полноватую, зачесанную гладко, как зачесывают себе волосы деревенские девочки (он ссорился из‑за этого, но она лишь лениво улыбалась). И под пуховым платком податливо и скромно утишала его телесный голод.

Она тоже приехала из Петербурга в первое воскресенье, когда родным и знакомым было разрешено навестить юнкеров.

В приемной собралось много женщин; сидели на мягких диванах, сияли абажуры — тюльпаны, пахло духами, и было душно, почти горячо. Юнкера пришли с голодными блистающими глазами. Они чувствовали себя новыми и обаятельными в глазах женщин, они сами были опьянены собою — в надетых в первый раз синих фланельках с открытой грудью, с золотыми жгутиками погонов — моряки, черт возьми, уже уплывающие в пространства океанов. И женщины глядели на них влюбленно и, почти не стесняясь, льнули интимным тянущимся движением, давали гладить свои руки. Здесь были красавцы, как Елховский, с бровями демона, как огромный синеглазый фельдфебель Пелетьмин. Шелехову ли в его плохо перешитых складчатых, с отвислым задом штанах было равняться с ними! Он сидел как скованный, не смея ступить в эту прекрасную жизнь, не смея встать, познакомить с кем‑нибудь Людмилу, острить вместе со всеми, медленно и изящно куря, — оба они сидели, чужие всем.

Но все‑таки и его заразило чудесное праздничное настроение. Людмила на людях стала иной, на нее упали отражения шелкового прекрасного мира, и когда юнкера провожали своих гостей через темный двор и когда провожал ее Шелехов, она смеялась в темноте таким же податливым мучающим смехом, и он сжимал ее на этих ста шагах, валил ее в снег, безумный, как и все остальные мальчики…

Из дальнего мирного вечера глянула она, и глянули запоздалая жалость и раскаяние… Как часто он был несправедлив к ней! Два месяца не отвечал на последнее письмо.

…Юнкера кругом густо курили, волнуясь, толкались кучками, иные оголтело спорили. Неожиданно для себя вмешался в разговор с Селезневым, грубо, с наскоку, будто в воду бултыхнулся:

— Да, вы говорите — народ. Наш народ легко развращается, он жаден и жесток. Всякое народное движение должно быть организовано идейно, всякая революция. А это разве революция? Хаос, грабеж, безобразие.

Селезнев глядел на него с раздраженным недоумением. Он до этого говорил с Труновым. И Трунов тоже обметывал Шелехова огненными глазами.

— Единственная мера — действительно стрелять… черт возьми! Что же, голову подставить под хамский сапог или идти вместе с ними грабить лавки? Видали, какие у них зверские рожи? Разве это революция?

— Ты будешь стрелять? — скривился из полутьмы Трунов.

— Буду! — злобно выпалил Шелехов, обида вспыхнула за все — за сломанные, издерганные дни, за маменьку, за Людмилу, за несбывающиеся волшебные комнаты — и обида, и жалость, и неправота…

Селезнев опустил глаза на его сапоги, подождал и процедил медленно:

— А ты ведь университет кончил.

Хотелось крикнуть — да, кончил, да, в свое время и прокламации таскал, рискуя всем, да, у него нет ни дяди, ни приличных друзей, хотелось всему изломаться в каком‑то мстительном припадке… но только круто повернулся и ушел.

* * *

Сказали, что в зал через окно тенькнула первая пуля.

В дортуаре четвертого взвода было полутемно, мутные кучи в шинелях лежали по койкам. Дневальный ходил вдоль стены под приспущенной лампой, стерег ночь. Лампадные отблески на винтовочных дулах, между койками, нехорошо напоминали о просторах церкви, о погребении, о двадцати пяти боевых патронах за поясом.

Шелехов прошел к своей койке и прилег.

Он устал, все кости пели от усталости — замучила шинель, не снимаемая целый вечер. Хотелось, чтобы скорее запутались мысли, обволоклись мутной ватой забытья.

Перейти на страницу:

Все книги серии А.Г. Малышкин. Сочинения в двух томах

Похожие книги

Время, вперед!
Время, вперед!

Слова Маяковского «Время, вперед!» лучше любых политических лозунгов характеризуют атмосферу, в которой возникала советская культурная политика. Настоящее издание стремится заявить особую предметную и методологическую перспективу изучения советской культурной истории. Советское общество рассматривается как пространство радикального проектирования и экспериментирования в области культурной политики, которая была отнюдь не однородна, часто разнонаправленна, а иногда – хаотична и противоречива. Это уникальный исторический пример государственной управленческой интервенции в область культуры.Авторы попытались оценить социальную жизнеспособность институтов, сформировавшихся в нашем обществе как благодаря, так и вопреки советской культурной политике, равно как и последствия слома и упадка некоторых из них.Книга адресована широкому кругу читателей – культурологам, социологам, политологам, историкам и всем интересующимся советской историей и советской культурой.

Валентин Петрович Катаев , Коллектив авторов

Культурология / Советская классическая проза
Самшитовый лес
Самшитовый лес

«Автор предупреждает, что все научные положения в романе не доказаны, в отличие от житейских фактов, которые все выдуманы». Этой фразой Михаил Анчаров предваряет свое самое, возможно, лучшее сочинение, роман «Самшитовый лес». Собственно говоря, в этом весь писатель Анчаров. Вероятное у него бывает невероятно, невероятное вполне вероятно, а герои, живущие в его книгах, – неприкаянные донкихоты и выдумщики. Теория невероятности, которую он разработал и применил на практике в своих книгах, неизучаемая, к сожалению, в вузах, необходимейшая, на наш взгляд, из всех на свете теорий, включая учение Карла Маркса о прибавочной стоимости.Добавим, что писатель Анчаров первый, по времени, русский бард, и песни его доныне помнятся и поются, и Владимир Высоцкий, кстати, считал барда Анчарова главным своим учителем. И в кино писатель Анчаров оставил заметный след: сценарист в фильме «Мой младший брат» по повести Василия Аксенова «Звездный билет», автор первого российского телесериала «День за днем», который, по указке правительства, продлили, и вместо запланированных девяти серий показали семнадцать, настолько он был популярен у телезрителей.В сборник вошло лучшее из написанного Михаилом Анчаровым. Опять-таки, на наш взгляд.

Александр Васильевич Етоев , Михаил Леонидович Анчаров , Михаил Анчаров

Советская классическая проза / Фантастика / Научная Фантастика