Но, разумеется, выбиваются наверх не все, и даже очень немногие: для этого надо иметь довольно крепкую натуру и потом сверхъестественным образом выворотить ее. Надо заглушить в себе все симпатичные чувства, притупить свою мысль, кроме того, – связать себя на несколько лет по рукам и ногам, и при всем этом уметь – и пожертвовать при случае своим самолюбием и личными выгодами, и тонко обделать дельце, и ловкое коленце выкинуть… На это мастеров не очень много… Охотников, правда, бесчисленное множество, да не у всякого есть такая выдержка, какая; напр., была у Павла Ивановича Чичикова – а без выдержки тут ничего не добьешься… Потому-то большая часть людей, попавших под влияние самодура, предпочитает просто терпеть с тупою надеждою, что авось как-нибудь обстоятельства переменятся… Внутренней силы, которая бы возбуждала их к противодействию злу, в них нет, да и не может быть. Потому что они не имели возможности даже узнать хорошенько, в чем зло и в чем добро… Оттого-то именно в них нет и чувства справедливости и сознания высшего нравственного добра, а вместо этого есть только чувство законности, в ее установленном и тесном смысле. Для них поступки и явления жизни разделяются не на хорошие и дурные, а только на позволенные и недозволенные. Что позволено, что скреплено положительным законом или хоть просто приказанием, то для них к хорошо, и наоборот. А на что положительных приказаний нет, о том они находятся в совершенном недоумении. Потому-то всегда и бывают так робки, и медленны шаги их при всяком новом вопросе или явлении, требующем изменения существующего порядка… Тут мучительное беспокойство овладевает забитыми бедняками, под гнетом самодурства лишившимися всякой способности рассуждать. Узнав, что правило, которому они следовали, отменено или само умерло, они решительно не знают, куда им обратиться и за что взяться, – и бывают ужасно рады первому встречному, который возьмется вести их. Само собою разумеется, что этот встречный всего чаще бывает плутоватый самодур, и чем плутоватей он, тем гуще повалит за ним толпа «несмышленочков», желающих прожить чужим умом и под чужой волей, хотя бы в самодурной…
Высказанные нами мысли не составляют плод какой-нибудь теории, заранее придуманной: в них просто заключаются выводы, прямо следующие из явлений русского быта, изображенных в комедиях Островского. Без всякого сомнения, художник не имел в виду доказывать тех мыслей, какие мы теперь выводим из его комедий; но они сами собою сказались в его произведениях и сказались удивительно правильно. Лица его комедий постоянно остаются верны тому положению, в которое поставлены самодурным бытом. Ни одним словом не возвышаются они над уровнем этого быта, не изменяют основным чертам их типа, как он сложился в самой жизни. Даже в лучших натурах комедий Островского мы не видим той смелости добра, которой могли бы требовать от них в других обстоятельствах, но которой именно не может быть в них под цветом самодурства. Едва в слабом зародыше виднеются в них начала высшего нравственного развития; но эти начала так слабы, что не могут служить побуждением и оправданием практической деятельности. Оттого все нравственные основания поступков у честных лиц в комедиях, Островского внешни и очень узко ограничены, все вертятся только на исполнении чужой воли, без внутреннего сознания в правоте дела. Так, Авдотья Максимовна, отказываясь бежать с Вихоревым, представляет только ту причину, что отец ее проклянет; а бежавши с ним, сокрушается только о том, что «отец от нее отступится, и весь город будет на нее пальцами показывать». У Любови Гордеевны эта внешность подчинения долгу, не озаренная внутренним убеждением, выражается еще резче. Вот что говорит она Мите в оправдание своей решимости идти за Коршунова: «Теперь из воли родительской мне выходить не должно. На то есть воля батюшкина, чтоб я шла замуж. Должна я ему покориться, –