Многие символы в этом процессе приобретали вневременное значение, сохраняя форму, но транслируясь из одного мифа в другой, обретая разное, порой противоположное содержание. Если «стюартовский» и «ганноверский» мифы противостоят друг другу как прошлое и настоящее, то горские символы должны были связать эти две временные категории. При этом национальные символы свидетельствовали не только о процветании Северной Британии, как результате собственного шотландского выбора, сделанного в 1707 г., но и о том, что народ обрел власть над прошлым, установив над ним эффективный контроль, направленный на благо своей нации.
Не менее заметная граница, чем та, что пролегала между севером и югом Шотландии, проходила по линии «восток – запад». Разница между этими двумя регионами имела, скорее, социально-экономический характер, но со временем приобрела существенное значение для идентичности. Восточное побережье с его сельскохозяйственными угодьями, пастбищами и зерновыми полями, являло разительный контраст бурой растительности северо-запада, где лишь изредка и сегодня можно встретить одинокие фермы. Именно северо-западные регионы страны традиционно являлись источником эмиграции как внутри королевства, так и в пределах империи, тогда как восточные земли становились той частью королевства, откуда различного вида сырье, включая дорогостоящий лес и уголь, вывозилось в разные части Европы.
Индустриальная революция XIX в. хотя несколько и сгладила различия между этими двумя частями Шотландии, все же не устранила их полностью. В этом смысле две Шотландии продолжали существовать на протяжении всего Нового времени. Полагая империю одним из основных источников шотландской национальной идентичности, следует, вероятно, признать, что эмиграция из северо-западных регионов в колонии непосредственным образом сказалась на динамике национального самосознания в XIX столетии. Обезземеливание крестьян в результате чисток времен индустриальной революции превращало трагедию отдельной семьи в источник национального процветания.
Еще одна усиливающаяся линия противостояния пролегла по религиозному признаку. На протяжении столетий, начиная с реформационного движения XVI столетия, религия была одновременно и одним из факторов раскола, и консолидирующей силой. В этом смысле Шотландия ничем не отличается от других регионов Европы, где на протяжении всего Нового времени религиозная эмансипация шла рука об руку с формированием национальной государственности и превращением религии в частное дело граждан.
В Шотландии, однако же, религия была не просто вопросом индивидуального выбора. Более тесная, чем во многих европейских странах, связь религии и государства, сохранявшаяся на протяжении XVII и XVIII столетий, привела к тому, что большинство политических практик в Шотландии в той или иной степени были связаны с церковью. Тесная взаимосвязь религиозного и политического обусловила, например, охоту на ведьм, ставшую важной частью процесса нацие-строительства в Шотландии. В эпоху же унии и утраты собственной государственности, обусловивших поиск основ и символов национального самосознания, церковь Шотландии стала одним из трех институтов, наряду с системой права и приходским образованием, заложивших базу институциональной идентичности.
Церковь, объединявшая шотландскую нацию поверх государственных институтов, регулировала то, что составляло повседневную жизнь жителей Каледонии. В этом смысле Генеральная ассамблея церкви являлась в XVIII в. своеобразным парламентом по решению общенациональных вопросов. Она была гораздо более демократична, чем парламент Вестминстера или чем епископальная церковь Англии. В нее входили священники, старейшины, представители городов, университетов и других национальных учреждений. Теоретически каждый член Генеральной ассамблеи обладал одинаковым правом голоса, хотя Эдинбург имел большее влияние, которое, как правило, использовалось для защиты шотландских интересов от «влиятельных мужей» из Лондона.
Вместе с тем, церковь управлялась, исходя из принципов британского рационализма. В основе этого управления лежали принципы протестантизма, связывающие Шотландию с остальной Британией, но уния 1707 г. гарантировала религиозные свободы, с одной стороны, и закрепляла шотландские особенности протестантизма, с другой. Все это отнюдь не разделяло две части королевства, а скорее дополняло их.
Что касается защиты и покровительства церкви от британского государства, выражавших якобы национализм, то это было скорее традиционное противостояние светской и духовной власти внутри шотландского общества, но не конфликт Эдинбурга и Лондона. Националистический аспект может быть прослежен лишь в вопросе о судьбе евангелистской церкви, но и здесь ось конфликта пролегала между землевладельцами и городскими советами, а не между частями британского государства. Претензии к Лондону заключались в том, что центр не желает обеспечить права евангелистов, но, апеллируя в государству, шотландцы тем самым демонстрировали лояльность ему.