«При этом спроси у Люси, нет ли у нее что-нибудь из этих вещей, заготовленных для меня, однако, во-первых, — не упоминая ничего о сорочке, шоколаде и папиросах, и, во-вторых, — предупредив ее, что посылку вообще не возьмут и внушив ей, что почта не намерена возобновлять прием посылок в наши края. Мне же известно, что я 15.III прием посылок должен быть возобновлен; тебе это сообщаю, потому, что буде предъявительница откажется взять все я сообщу тебе адрес, по которому ты мог бы послать то, что можно отложить. […] Нельзя откладывать […] прежде всего ответ Люси и у нее же полученный люминал — как можно больше».
Далее, судя по всему, опытный Шиваров вынашивает какие-то замыслы относительно следственных органов, дает жене инструкции: «Люси скажи, что она должна ответить на все мои вопросы и так, как я просил ее, и если она не доверяет, пусть прошьет или тщательно заклеит письмо. Но пусть при этом не забудет о люминале, я очень часто зло, подолгу мучаюсь».
Вторично напоминает о люминале, видимо, зло чрезвычайно мучает, душит его.
«Предъявительница вручит тебе 30 или 50 р. В записке на Люси я прошу ее вручить тебе еще 50 р. но ты не ограничивай объем закупки этой суммой, а возьми все что можно и получше. Предъявительница будет вполне удовлетворена и даже рада будет выполнить твое поручение, если ты ей обещаешь и достанешь «Фиесту» Хемингуэя (мне бы очень хотелось, кстати, «Зр. годы Г. IV», одну две франц. книжек, предпочтительно стариков и недавно вышедшее пособие изуч. фр. языка для средней школы).
На этом кончаются мои просьбы.
Вандыш. 22.3.40».
…Несчастному Мандельштаму запрещалось иметь в лагере даже обрывок бумаги с карандашом.
Все бы ничего, если бы не эта злость. Строил коммунизм у себя в Болгарии, строил коммунизм в СССР, боролся с врагами народа и теперь вместе с этими же врагами за колючей проволокой.
— писал Наум Коржавин. Что же поймут они?
Собеседник мой протягивает машинописные листы.
— Это мамины воспоминания. Мои родители развелись, и последнюю записку из лагеря Николай Христофорович прислал маме тоже через вольнонаемную.
…Далекий Вандыш. Июнь. Необыкновенные, дивные белые ночи — короткое время года, которое природа отвела человеку, должно быть, для покаяния и надежд.
«Поздней ночью в июне 1940 года я услышала осторожный стук в застекленную дверь, всходившую в маленький садик за домом.
Неясная женская фигура маячит за стеклом:
— Не бойтесь, впустите меня…
Но я колеблюсь.
— Я от Николая Христофоровича.
Измученная, грязная пожилая женщина сидит передо мной.
— Кто вы? — спрашиваю я, со страхом глядя на нее.
— Мой сын заключен вместе с Николаем Христофоровичем. Я прямо с поезда, оттуда…
— Боже мой! Подождите, я чаю сейчас… Как он? Что?
Она делает усталый жест.
— Сядьте… Не надо ничего… Он умер. Убил себя. Я привезла вам письмо.
Маленький листочек, мелкий, изящный почерк Николая:
«Мой последний день на исходе, и я думаю о тех, кого помянул бы в своей последней молитве, если бы у меня был хоть какой-нибудь божишко.
Я думаю и о Вас — забывающей, почти забывшей меня.
И, как всегда, я обращаюсь к Вам с просьбой. И даже с несколькими.
Во-первых, приложенное письмо передать Люси.
Во-вторых, возможно, что через 3—4 недели Вам напишут, будут интересоваться моей судьбой. Расскажите или напишите, — что, мол, известно очень немногое: учинил кражу со взломом, достал яд, и только. Остального-то и я не знаю. Кражу со взломом пришлось учинить, чтоб не подводить врача, выписавшую люминал.
Хотя бы был гнусный, осенним какой-нибудь день, а то белая ночь. Из-за одной такой ночи стоило бы жить. Но не надо жалких слов и восклицаний, правда. Раз не дают жить, так не будем и существовать.
Если остался кто-либо поминающий меня добрым словом — прощальный привет.
Николай.
3.VI.40. Вандыш».
— Когда, помню, Николая Христофоровича арестовали, нам сообщил об этом Павленко. И мать, и отец были просто поражены. А Фадеев сказал, это я очень хорошо помню: «Значит, за ним что-то было».
Как легко Александр Александрович отрекся от Николая Христофоровича, верного исполнителя черной работы.
Погребенье пето не было.