Читаем Раскаты полностью

Еще бы. Мне да не знать Толю, Анатолия Бруснева — неторопкого, сильного и добродушного парня, сына известного в районе пчеловода Михаила Бруснева, одного из знаменитостей нашей деревни. Окончив семь классов здесь, в Синявине, я и мои сверстники начали ходить — в сушь ездили на велосипедах — в среднюю школу в Мартовку. Хорошо помню случай в весенний разлив: перепрыгивая через ручей в балке, я оступился и по колено провалился в ледяную воду. Тогда Толя Бруснев стянул со своих ног теплые носки, отдал их мне, а сам завернул ноги листками бумаги и так и пришел в Мартовку, считай, на босу ногу в резиновых сапогах. Тогда он старшеклассником был, кончал десятый, и нам, мелюзге, только что окончившей семилетку, казался совсем взрослым человеком. Потом, я слышал, служил он где-то в Казахстане…

«Схоронили мы его. Неделю всего тому», — задумчиво продолжила бабка.

«Схоронили? Толю?!»

«Да, схоронили. Нехорошая была тут история, Митюша, ох нехорошая!.. Пришел Натолька с армии молодец молодцом — загляденье одно. Высок, строен. Что тебе тополь. А карахтером — чисто золото. Машину ему дали в совхозе новую, работать начал, женился. Все чин чином. Свадьбу справили, считай, на всю деревню. Марусю в дом привел, гартовску. Ладушкой казалась: и лицом, и телом — всем взяла. И жили-то они мирком да ладком. Но человек, ясно дело, не в счастье проверятся, а в беду. И пришла она к ним, большая беда пришла. Ведь это счастье люди сами творят, а беда незвана приходит. Весной нынешней Брусневы еще одну свадьбу справили: младшую, Зинку, выдали в Кожевенное. И напился Натолька, вышел на двор пьяный, сел курить на поленницу и заснул там же. А морозы-то у нас по веснам ранним сам знашь какие случаются — бревна трещат. Обе ноги по колено и руку правую напрочь отморозил Натолька. Левая рука всего и осталась целехонькой, котора под себя поджата была… И стался не человек с него — обрубок один. Я и то плакала не раз, на него глядючи… Но прожили очи кой-как четыре вот останних месяца. Исхудала Маруся, постарела вся. Знамо дело… Но разве ей худшее всех досталась доля? В деревне, считай, и двора-то нет, кто бы в войну не лишился родных. Сколь баб вон смолоду совсем без мужиков век доживают, сколь вон до сих пор с калеками живут…»

Да, погруженные в бесконечные заботы — всесильна матушка жизнь! — мы зачастую забываем о тех, кто пал за нас, о тех, кто до сих пор мается от старых ран… Нет, забываем только мы, кого война не коснулась непосредственно, мы — молодые… А ведь сколько, действительно, только в одной нашей маленькой деревне не вернувшихся с войны! На обелиске у сельского клуба у нас их 43 человека… Это — павших. А сколько носящих в своем теле зарубцевавшиеся раны, сколько тех, кто постоянно носит в груди боль по потере близких: отцов, братьев, мужей. Их не углядишь со стороны: инвалид балагурит с тобой бойчей здорового, сирота чертоломит на работе хватче любого. Их не высмотришь верхоглядом, их надо знать в лицо, их надо уметь чувствовать…

«…Живут. И не жалится ни одна, не то чтоб калек всенародно оплевывать… А Маруся смогла. При всем народе — на завалинке вечером — срамила Натольку. И как срамила! Язык у меня не поднимется произнесть ее слова. Одно смогу: что-де сгубил он, ирод, обрубок страшный, жизнь ее, молодость ее. Все бы мы поняли, бабы, коль по-другому. Уйди Маруся без слов, сбеги на край света, бросив Натольку на мать с отцом, — они-то уж выдюжат! — поняли бы мы сердцем, что не сдюжил человек, поняли бы, что не могла прожить с калекой. Но чтоб так уж, при народе, да последними словами… А Натолька сидит, землю щепой ковырят, зажатой в цельной руке, и улыбатся. Серо так улыбатся. Повесился он этой же ночью… А наутро, при всем народе же, сказала я Марусе:

— Иди, мил человек, куда глаза твои черные глядят. Далеко иди с наших краев — здесь ведь, в Засурье-то, в любом селе найдет тебя наша молва. Нет тебе нашего прощенья и не будет. И пусть всегда висит на твоем сердце эта смерть. Никого мы еще не изгоняли из нашей деревни, ты — первая. И дай нам бог — последняя…

И права я была, Митюша, права. Калека — все калека, в войну ли стал им, с рожденья аль еще как. Милостыня людской души всегда первым делом калекам отдавалась. Права я была, увидишь вот. По людям на это посмотри…»

Права ли была бабушка?..

Не знаю, не знаю… Живые хотят жить. И Маруся тоже…

Показалось минуткой, что будь я в то время здесь, то наверняка бы вмешался и удержал бабку от столь крутого решенья-приговора. Странное дело! В городе я не вмешиваюсь в жизнь даже соседей по площадке, вроде бы нельзя там, не положено, а здесь, в Синявине, безудержно тянет влезть буквально во все! И никаких колебаний о своих на то правах не приходит никогда…

Перейти на страницу:

Все книги серии Новинки «Современника»

Похожие книги

Через сердце
Через сердце

Имя писателя Александра Зуева (1896—1965) хорошо знают читатели, особенно люди старшего поколения. Он начал свою литературную деятельность в первые годы после революции.В настоящую книгу вошли лучшие повести Александра Зуева — «Мир подписан», «Тайбола», «Повесть о старом Зимуе», рассказы «Проводы», «В лесу у моря», созданные автором в двадцатые — тридцатые и пятидесятые годы. В них автор показывает тот период в истории нашей страны, когда революционные преобразования вторглись в устоявшийся веками быт крестьян, рыбаков, поморов — людей сурового и мужественного труда. Автор ведет повествование по-своему, с теми подробностями, которые делают исторически далекое — живым, волнующим и сегодня художественным документом эпохи. А. Зуев рассказывает обо всем не понаслышке, он исходил места, им описанные, и тесно общался с людьми, ставшими прототипами его героев.

Александр Никанорович Зуев

Советская классическая проза
Том II
Том II

Юрий Фельзен (Николай Бернгардович Фрейденштейн, 1894–1943) вошел в историю литературы русской эмиграции как прозаик, критик и публицист, в чьем творчестве эстетические и философские предпосылки романа Марселя Пруста «В поисках утраченного времени» оригинально сплелись с наследием русской классической литературы.Фельзен принадлежал к младшему литературному поколению первой волны эмиграции, которое не успело сказать свое слово в России, художественно сложившись лишь за рубежом. Один из самых известных и оригинальных писателей «Парижской школы» эмигрантской словесности, Фельзен исчез из литературного обихода в русскоязычном рассеянии после Второй мировой войны по нескольким причинам. Отправив писателя в газовую камеру, немцы и их пособники сделали всё, чтобы уничтожить и память о нем – архив Фельзена исчез после ареста. Другой причиной является эстетический вызов, который проходит через художественную прозу Фельзена, отталкивающую искателей легкого чтения экспериментальным отказом от сюжетности в пользу установки на подробный психологический анализ и затрудненный синтаксис. «Книги Фельзена писаны "для немногих", – отмечал Георгий Адамович, добавляя однако: – Кто захочет в его произведения вчитаться, тот согласится, что в них есть поэтическое видение и психологическое открытие. Ни с какими другими книгами спутать их нельзя…»Насильственная смерть не позволила Фельзену закончить главный литературный проект – неопрустианский «роман с писателем», представляющий собой психологический роман-эпопею о творческом созревании русского писателя-эмигранта. Настоящее издание является первой попыткой познакомить российского читателя с творчеством и критической мыслью Юрия Фельзена в полном объеме.

Николай Гаврилович Чернышевский , Юрий Фельзен , Леонид Ливак

Публицистика / Проза / Советская классическая проза