Читаем Покров полностью

Странно – с первых страниц деду было ясно, что описывает он свою жизнь, всю, от начала и до конца. Чуть ли не физически он ощущал перед собой какой-то объем, и полнота его выливалась цепочкой вспыхивающих новых слов. В перерывах между тетрадями не пугала даже пустота, в которой он отдыхал, привычно глядя в окно, – открывая новую тетрадь, достаточно было только написать несколько строк, и уже нащупывалась уверенность, пропускающая вперед себя слова. Но однажды, когда герой вдруг начал вспоминать детство, дед почувствовал, что появилась путаница – казалось, два человека, встретившись наконец, вспоминают, перебивая друг друга, об одном и том же. И тут дед понял, что он ошибся в самом начале, хотя ошибка эта сразу осталась незамеченной в странной своей естественности: детство было пропущено, и начало воспоминаний дед почему-то поместил в город М., когда вдруг увиденным оказался человек, гулко застучавший сапогами по деревянным тротуарам. Не перечитывая, а просто вспоминая написанное, дед понял, что такой полноты, какую он ощущал в самом начале, не получилось – память провела его по новой, неожиданной тропинке.

Это открытие приостановило работу надолго, хотя впереди еще оставалась большая ее часть. Дед оцепенело смотрел в окно, словно был обманут и обижен. Прошло много дней, пока пустота стала невыносимой, и, чтобы избавиться от нее, дед попробовал опять писать. Сначала это было трудно, каждое слово оказывалось чужим, ненужным, но постепенно дни связались между собой одинаковостью занятия – разве только медленней переворачивались страницы и чаще становились перерывы.

И, уже научившись видеть несовпадения, в которых память вздрагивала написанными словами, дед, смирившись со своим неумением, писал с настойчивостью, отработанной за всю жизнь, и строчки с такой же настойчивостью ложились одна за другой, и это было похоже на застывающий за невидимым в высоте самолетом белый шлейф – стремительный в самом начале, он останавливал свое скольжение назад в одной точке и становился широкой полосой.

Выпал снег, изменив все за окном и осветив по-новому комнату, но сразу установились и пошли друг за другом одинаковые дни, и было похоже, что это вспыхивает один и тот же день, пропуская черные промежутки ночей. Короче становился свет, длиннее были ночи – казалось, время замирало, останавливалось в таких чередованиях. В темноте ясно и отчетливо скрипел снег под чьими-то шагами, и блестела, дрожа, длинная трещина в оконном стекле.

Дед сидел, не включая лампу, и в комнате слабо мерцало только окно и светился циферблат ручных часов, которые всегда лежали на столе. Эти часы без единой поломки шли с самой войны, и с годами только слабело в темноте голубоватое свечение. Вошла старуха, включила яркий, слепящий сразу свет и стала загибать на висящем у двери календаре лист, подсовывая его под резинку. Раньше дед иногда шутил: «Ты что не отрываешь, собираешься на следующий год календарь использовать?» Но сейчас глянул на тугой пучок листочков, удерживаемых резинкой, и сказал: «Ты передай всем нашим, чтоб пришли на Новый год – скажи, папа просил». Старуха обрадовалась его голосу, закивала, заговорила быстро: «Да я уж давно сказала – придут, все придут, и сами того захотели». В ту ночь дед долго не мог уснуть, представляя всех, кто через несколько дней соберется за столом в соседней большой комнате. Сын с невесткой и сейчас там спали – их спокойное дыхание слышалось даже через дверь вместе с громким тиканьем настенных часов. А дед, словно в полусне, видел идущие по темной улице фигурки – так будут идти сюда старшая дочь с мужем и детьми. Дед уснул, совсем по-детски храня в себе ожидание уже недалекого новогоднего вечера.

В следующие дни он не смог писать, даже не раскрывал тетрадь, а думал, что скажет, когда его будут слушать дети и внуки.

Дед представлял праздничный стол, заставленный тарелками, бутылками, вот затих беспорядочный разговор, и во всех глазах – старание серьезности и внимания. Кажется, ждут не слов, а конца этой тишины, которая удивляет всех одним чувством. Сколько дед ни обдумывал свои первые слова, они даже в мыслях уже звучали по-чужому, он старался их забыть, чтобы не сказать на самом деле, и только эта картина, когда он стоит в тишине у стола, высокий и чуть наклонивший голову, оставалась неизменной. Дед боялся, что все слова после этого будут похожи на тост, и это подтвердят чокающиеся рюмки, а ему хотелось, чтобы чувство, с каким он поднимется медленно, дождавшись этой минуты, не потревожилось, а сохранилось и даже поделилось на всех, кто будет за столом. Похожее желание всегда было в нем, когда писал: то, что он чувствовал, мгновенно менялось на бумаге, и он спешил, словно догоняя ускользающее впереди.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее
Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза