Читаем Письма. Часть 2 полностью

Дорогая Саломея! Я никуда не уехала; но удалось Алю отправить в Бретань на несколько недель, в чудное место с настоящим морем и жителями. (Это мне почему-то напомнило поэтессу Марью Шкапскую, которая приехав в Берлин, все стонала — «Нужно ходить как мать-природа» и не выходила от Вертхейма.[627] Эту же М. Шкапскую один мой знакомый, не зная ни кто ни что, принял за акушерку.) С<ергей> Я<ковлевич> ездил в Бельгию по евраз<ийским> делам и в очаровании от страны. Был на Ватерлоо. Сейчас он болен (очередная печень), болен и Мур — что-то в легком, лежит в компрессах и горчичниках, простудился неизвестно как. Докторша нашла у него послескарлатинный шумок в сердце, кроме того советует вырезать аденоиды. Я вся в этих заботах, с Алиного отъезда (2 недели) просто не раскрыла тетради, которую уже заплел паук. До Муркиной болезни непрерывно с ним гуляла, а в лесу да еще с ним — какое писанье!


Прочла весь имеющийся материал о Царице, заполучила и одну неизданную, очень интересную запись — офицера, лежавшего у нес в лазарете.[628] Прочла — довольно скучную — книгу Белецкого о Распутине с очень любопытным приложением записи о нем Илиодора, еще в 1912 г. («Гриша», — м. б. знаете? Распутин, так сказать, mise a nu[629]).


Прочла и «Im Westen nichts neues»,[630] любопытная параллель с «Бравым солдатом Швейком» — (Хашека) — к<оторо>го, конечно, знаете? В обеих книгах явный пересол, вредящий доверию и — впечатлению Не удивляйтесь, что я это говорю: люблю пересол в чувствах, никогда — в фактах. (Каждое чувство — само по себе — пересол, однозначащее.) Не всякий офицер негодяй и не всякий священник безбожник, — это — Хашеку. Не всех убивают, да еще по два раза, — это — Ремарку. (Rehmark? Тогда — немец. А — Remark? — читала по-французски.)


Да, чтобы не забыть: деньги за Федорова в из<дательст>ве с благодарностью получены.


(А старая Кускова[631] взбесилась и пишет, что у евразийцев принято убивать предков. Прочтите ответ в ближайшей (субботней) «Эмигрантике», принадлежит перу С<ергея> Я<ковлевича>)


<…> С<ергей> Я<ковлевич> пролежал три дня, вчера потащился в Кламар и еле дошел — так ослаб от боли и диеты. Великомученик Евразийства. Сувчинский где-то на море (или в горах), В<ера> А<лександровна> служит, никого не видаю, п. ч. все разъехались, кроме того — Али нет, и привязана к дому — или Медону, что то же. Лето у нас прошло, все улицы в желтых струйках, люблю осень.


До свидания! Горы люблю больше всего: всей нелюбовью к морю (лежачему) и целиком понимаю Ваше восхищение (NB! — от земли!)


Целую Вас. Привет А<лександру> Я<ковлевичу>. Пишите.


МЦ.


5/18-го сент<ября> 1929 г.


Медон.


Дорогая Саломея! Где Вы и чту Вы? Писала Вам в Швейцарию, но безответно. Пишу Вам в торжественный для меня день — Алиного шестнадцатилетия. Ее шестнадцать лет + не-совсем-восемнадцать тогдашних моих — считайте!


Аля только что вернулась из Бретани, а я никуда не уезжала.


Целую Вас и жду весточки.


МЦ.


19-го сент<ября> 1929 г.


Meudon (S. et O.)


2, Av Jeanne d'Arc


Дорогая Саломея! Наши письма скрестились. Очень рада повидаться, позовите меня с С<ергеем> Я<ковлевичем> — есть грустные новости[632] — лучше вечерком. Аля вернулась из Бретани, и теперь мне свободнее. Спасибо за посылку иждивения.


Целую Вас и жду.


МЦ.


Брюссель, 21-го Октября 1929 г.


Дорогая Саломея! Я собака, — до сих пор Вас не поблагодарила. Брюсселем очарована: не автомобили, а ползуны, ждут пока решусь и не решаются — пока не решусь. Была на Ватерлоо, — ныне поле репы. Вечер прошел средне, даже в убыток, но много милых знакомых, и о поездке не жалею. Колония здесь совсем другая, глубоко-провинциальная, с человеческим примитивом, чту так люблю. Скоро увидимся. Целую Вас.


МЦ.


Meudon (S. et O.)


2, Avenue Jeanne d’Arc


7-го ноября 1929 г.


Дорогая Саломея!


Приехала, благополучно прогорев на брюссельском вечере, т. е. оплатив из него, кроме расходов по залу и пр., один конец дороги. Могло быть хуже.


Очень хочу Вас повидать, есть слухи, что Вы в Лондоне, но я верю только Вашему почерку. До свидания! Отзовитесь. Целую Вас.


МЦ.


Медон, 11-го дек<абря> 1929 г.


Дорогая Саломея! Простите, что так долго не подавала голосу и даже не поблагодарила Вас за последнее иждивение, — Вы м. б. слышали уже от Д<митрия> П<етровича> о болезни С<ергея> Я<ковлевича>? Хотелось что-то выяснить, началось хождение по врачам, — всякий свое (диагноз и рецепты), но все одно: немедленно уезжать. Место найдено: пансион в Савойе, 1600 метр<ов> высоты — не доезжая до Chamonix. Кажется на днях едет.


Давайте повидаемся на следующей неделе, напишите мне.


Пока целую Вас и еще раз прошу простить.


МЦ.


— !!! Фернандэз у меня, с собственноручным письмом Слонима, к<оторо>го кстати сейчас режут (аппендицит).


Медон, 20-го янв<аря> 1930 г.


С — все еще Новым Годом, дорогая Саломея!


Очень хочу повидаться, но не знаю, в Париже ли Вы. Напишите мне словечко. От С< ергея> Я<ковлевича> хорошие вести: за 3 недели прибавил 4 кило, по-моему хорошо.


Итак жду Ваших новостей и вестей.


МЦ.


20-го февр<аля> 1930 г.


Meudon (S. et О.)


2, Av Jeanne d'Arc


Перейти на страницу:

Похожие книги

100 знаменитых чудес света
100 знаменитых чудес света

Еще во времена античности появилось описание семи древних сооружений: египетских пирамид; «висячих садов» Семирамиды; храма Артемиды в Эфесе; статуи Зевса Олимпийского; Мавзолея в Галикарнасе; Колосса на острове Родос и маяка на острове Форос, — которые и были названы чудесами света. Время шло, менялись взгляды и вкусы людей, и уже другие сооружения причислялись к чудесам света: «падающая башня» в Пизе, Кельнский собор и многие другие. Даже в ХIХ, ХХ и ХХI веке список продолжал расширяться: теперь чудесами света называют Суэцкий и Панамский каналы, Эйфелеву башню, здание Сиднейской оперы и туннель под Ла-Маншем. О 100 самых знаменитых чудесах света мы и расскажем читателю.

Анна Эдуардовна Ермановская

Документальная литература / История / Прочая документальная литература / Образование и наука / Документальное
Эссеистика
Эссеистика

Третий том собрания сочинений Кокто столь же полон «первооткрывательскими» для русской культуры текстами, как и предыдущие два тома. Два эссе («Трудность бытия» и «Дневник незнакомца»), в которых экзистенциальные проблемы обсуждаются параллельно с рассказом о «жизни и искусстве», представляют интерес не только с точки зрения механизмов художественного мышления, но и как панорама искусства Франции второй трети XX века. Эссе «Опиум», отмеченное особой, острой исповедальностью, представляет собой безжалостный по отношению к себе дневник наркомана, проходящего курс детоксикации. В переводах слово Кокто-поэта обретает яркий русский адекват, могучая энергия блестящего мастера не теряет своей силы в интерпретации переводчиц. Данная книга — важный вклад в построение целостной картину французской культуры XX века в русской «книжности», ее значение для русских интеллектуалов трудно переоценить.

Жан Кокто

Документальная литература / Культурология / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия / Прочая документальная литература / Образование и наука / Документальное