Читаем Письма. Часть 1 полностью

Положение двусмысленное. Нынче, напр<имер>, читаю на большом вечере эмигрантских поэтов (все парижские, вплоть до развалины Мережковского, когда-то тоже писавшего стихи).[1073] А завтра (не знаю — когда) по просьбе своих — на каком-то возвращенческом вечере


(NB! те же стихи — и в обоих случаях — безвозмездно) — и может выглядеть некрасивым.


Это всё меня изводит и не дает серьезно заняться ничем.


Обрываю письмо, чтобы сразу отправить. Могла бы писать Вам не отрывая пера еще два часа, — но сделаю это в другой раз, сейчас это только отклик.


МЦ. <…>


Ванв, 19-го марта 1936 г.


Дорогая Анна Антоновна,


Последние мои сильные впечатления — два доклада Керенского о гибели Царской Семьи (всех было — три, на первый не попала).[1074] И вот: руку на сердце положа скажу: невинен.


По существу — невинен. Это не эгоист, а эгоцентрик, всегда живущий своим данным. Так, смешной случай. На перерыве первого доклада подхожу к нему (мы лет 7–8 часто встречались в «Днях»,[1075] и иногда и в домах) с одним чисто фактическим вопросом (я гибель Царской Семьи хорошо знаю, и К<ерен>кого на себе, себя — на нем (NB! наши знания проверяла) — кто был при них комиссаром между Панкратовым и Яковлевым. — Никого. Был полковник Кобылинский. — Но он же не был комиссаром. — Нет. Комиссара три месяца не было никакого. (И вдруг, от всей души): — Пишите, пишите нам!! (Изумленно гляжу. Он, не замечая изумления, категорически): — Только не стихи. И не прозу. Я: — Так — что же?? — Общественное. Я: — Тогда вы пишите — поэмы!


Он — слепой (слепой и физически, читает на два вершка от книги, но очков носить не хочет). Увидел меня: ассоциация: — пишет, а писать — значит — общественное (… «нам» в его возгласе означало — в новый, его, журнал[1076] — не знаю, как называется).


О докладе, в двух словах: хотел спасти, в Царском Селе было опасно, понадеялся на тишину Тобольска. О царе — хорошо сказал: — «Он совсем не был… простым обыкновенным человеком, как это принято думать. Я бы сказал, что это был человек — либо сверхъестественный, либо подъестественный…» (Говорил это по поводу его невозмутимости).


Открыла одну вещь: К<ерен>ский Царем был очарован… <…> и Царь был К<ерен>ским — очарован, ему — поверил, <…>


Царицы К<ерен>ский недопонял: тогда — совсем не понял: сразу оттолкнулся (как почти все!), теперь — пытается, но до сих пор претыкается о ее гордость — чисто — династическую, к<отор>ую, как либерал, понимает с трудом. Мой вывод: за 20 лет — вырос, помягчал, стал человеком. Доклад — хороший: сердце — хорошее.


Публика на втором (последнем) докладе ставила вопросы и возражала. Был вопрос: — Почему Вы из России бежали и правда ли что в женском платье? — но он на него (было за полночь и зал закрывали) не успел ответить… <…>


…Второе: смерть поэта Кузмина, Михаила Кузмина — петербургского, царскосельского, последнего близкого друга Ахматовой. Я его встретила раз — в первых числах, а м. б. и 1-го января 1916 г. — последнего года старой России. В Петербурге. В полную вьюгу. В огромной (домашней) зале.


Сейчас — пишу: его — и себя тогда.[1077] Он был на 20 с чем-то лет меня старше: такой — тогда, как я — теперь. Доклад К<ерен>ского о Семье и моё о Кузмине — вот и тогдашняя Россия.


Руднев обещал взять в Современные <Записки>… <…>


Ванв, 29-марта 1936 г.


Дорогая Анна Антоновна,


Живу под тучей — отъезда. Еще ничего реального, но мне — для чувств — реального не надо.


Чувствую, что моя жизнь переламывается пополам и что это ее — последний конец.


Завтра или через год — я всё равно уже не здесь («на время не стоит труда…») и всё равно уже не живу. Страх за рукописи — что-то с ними будет? Половину — нельзя везти! а какая забота (любовь) — безумная жалость к последним друзьям: книгам — тоже половину нельзя везти! — и какие оставить?? — и какие взять?? — уже сейчас тоска по здешней воле; призрачному состоянию чужестранца, которое я так любила (stranger hear[1078])… состоянию сна или шапки-невидимки… Уже сейчас тоска по последним друзьям: Вам, Лебедевым, Андреевой (все это мне дала Прага, Париж не дал никого: чтò дал (Гронского) взял…)


Уже сейчас ужас от веселого самодовольного… недетского Мура — с полным ртом программных общих мест… <…>


…Мне говорят: а здесь — что? (дальше).


— Ни-че-го. Особенно для такого страстного и своеобразного мальчика-иностранца. Знаю, что отчуждение все равно — будет, и что здешняя юношеская пошлость отвратительнее тамошней базаровщины, — вопрос только во времени: там он уйдет сразу, здесь — оттяжка…


(Не дал мне Бог дара слепости!)


Так, тяжело дыша, живу (не-живу).


То, встав утром радостная: заспав! — сразу кидаюсь к рукописи… <…> то — сразу вспомнив — а quoi bon?[1079] всё равно не допишу, а — допишу — всё равно брошу: в лучшем случае похороню заживо в каком-нибудь архиве: никогда не смогу перечесть! (не то, что: прочесть или — напечатать)…


С<ергея> Я<ковлевича> держать здесь дольше не могу — да и не держу — без меня не едет, чего-то выжидает (моего «прозрения») не понимая, что я — такой умру.


Я бы на его месте: либо — либо. Летом еду. Едете?


Перейти на страницу:

Похожие книги

Не говори никому. Реальная история сестер, выросших с матерью-убийцей
Не говори никому. Реальная история сестер, выросших с матерью-убийцей

Бестселлер Amazon № 1, Wall Street Journal, USA Today и Washington Post.ГЛАВНЫЙ ДОКУМЕНТАЛЬНЫЙ ТРИЛЛЕР ГОДАНесколько лет назад к писателю true-crime книг Греггу Олсену обратились три сестры Нотек, чтобы рассказать душераздирающую историю о своей матери-садистке. Всю свою жизнь они молчали о своем страшном детстве: о сценах издевательств, пыток и убийств, которые им довелось не только увидеть в родительском доме, но и пережить самим. Сестры решили рассказать публике правду: они боятся, что их мать, выйдя из тюрьмы, снова начнет убивать…Как жить с тем, что твоя собственная мать – расчетливая психопатка, которой нравится истязать своих домочадцев, порой доводя их до мучительной смерти? Каково это – годами хранить такой секрет, который не можешь рассказать никому? И как – не озлобиться, не сойти с ума и сохранить в себе способность любить и желание жить дальше? «Не говори никому» – это психологическая триллер-сага о силе человеческого духа и мощи сестринской любви перед лицом невообразимых ужасов, страха и отчаяния.Вот уже много лет сестры Сэми, Никки и Тори Нотек вздрагивают, когда слышат слово «мама» – оно напоминает им об ужасах прошлого и собственном несчастливом детстве. Почти двадцать лет они не только жили в страхе от вспышек насилия со стороны своей матери, но и становились свидетелями таких жутких сцен, забыть которые невозможно.Годами за высоким забором дома их мать, Мишель «Шелли» Нотек ежедневно подвергала их унижениям, побоям и настраивала их друг против друга. Несмотря на все пережитое, девушки не только не сломались, но укрепили узы сестринской любви. И даже когда в доме стали появляться жертвы их матери, которых Шелли планомерно доводила до мучительной смерти, а дочерей заставляла наблюдать страшные сцены истязаний, они не сошли с ума и не смирились. А только укрепили свою решимость когда-нибудь сбежать из родительского дома и рассказать свою историю людям, чтобы их мать понесла заслуженное наказание…«Преступления, совершаемые в семье за закрытой дверью, страшные и необъяснимые. Порой жертвы даже не задумываются, что можно и нужно обращаться за помощью. Эта история, которая разворачивалась на протяжении десятилетий, полна боли, унижений и зверств. Обществу пора задуматься и начать решать проблемы домашнего насилия. И как можно чаще говорить об этом». – Ирина Шихман, журналист, автор проекта «А поговорить?», амбассадор фонда «Насилию.нет»«Ошеломляющий триллер о сестринской любви, стойкости и сопротивлении». – People Magazine«Только один писатель может написать такую ужасающую историю о замалчиваемом насилии, пытках и жутких серийных убийствах с таким изяществом, чувствительностью и мастерством… Захватывающий психологический триллер. Мгновенная классика в своем жанре». – Уильям Фелпс, Amazon Book Review

Грегг Олсен

Документальная литература