Сегодня, на тридцать пятом году жизни, через много месяцев после возвращения из Катая1, беру я в руки перо, чтобы описать, что произошло со мною здесь, в этом городе гения и света, где я остановился только лишь для того, чтобы продиктовать мои сообщения о своем путешествии. Для этого мне придется отступить к временам моего пребывания в Индии и рассказать вначале, каким образом стал я обладателем определенного мешочка риса. В течение восьми лет, пока я жил в той стране, моим профессором был старый ученый, китаец2, учитель Шань, который умело и с огромным терпением посвящал меня во все сложности своего языка. Вскоре, как говорится в его стране, "его правая рука царапнула сердце мое", и он стал одним из самых истинных друзей, которых позволила мне встретить судьба. За неделю до моего отъезда этого человека посадили в тюрьму под позорным обвинением в предательстве, а затем осужден на продолжающееся три дня разрезание живьем на куски, законченное отрубанием головы. (Хирургическое мастерство палача стоило оценить, как заверил меня один из дворцовых чиновников, но легко можно понять, что я отказался наблюдать за пытками). Учителя Шаня обвиняли в том, что он провозглашал взгляды, не соответствующие религии самого Великого Хана. Мои просьбы о помиловании закончились жалким поражением. Не имея возможности сделать что-либо, я решил в последний раз посетить моего друга в тюремной камере. Он сидел на корточках в тесной и нездоровой клетушке, ничем не уступающей самым отвратительным лондонским ямам короля Эдуарда, с огромным достоинством, несмотря на тяжелое ярмо, опирающееся на шею и удерживающее руки на высоте плеч в причиняющей боль позиции. Вид этого несчастного старца, его худого тела, отданного на пожрание червям и нездоровым миазмам, стиснул сердце мое...
Когда я вошел, учитель Шань не сделал ни малейшего движения, никакое чувство не тронуло его черт. Он всего лишь открыл глаза, потом закрыл их. В подобной ситуации трудно найти подходящие слова, которые имели бы смысл пред неизбежностью смерти, поэтому я молча уселся напротив. Спустя довольно долгое время Шань снова открыл глаза и начал внимательно всматриваться в меня, как будто еще раз пытался углубить истинную суть моей личности и моих чувств. Во время наших дружеских дискуссий я часто выявлял ему мои самые тайные сомнения, ту душевную боль, которую желал успокоить, принимая на себя миссию в чужие земли. Путешествие подарило мне множество образов, знаний, неизвестных обычаев, но, что касается принципиальных вопросов, внутренне раздиравших меня, я оставался в исходной точке, и мой приятель знал об этом. Адепты Конфуция, Будды или Дао как-то не смогли убедить меня. За стенами своей убежденности они блуждали подобно мне. Мне казалось, что, присматриваясь ко мне, учитель Шань обдумывает, какую ценность имеют мои поиски и насколько можно им доверять...
Когда же, наконец, он заговорил, то попросил взять мешочек, привязанный у его пояса.
- Это "Память риса", - сказал он. - Поверяю тебе ее. Она содержит окончательную правду обо всем, ответы на все вопросы, которые когда-либо задавали люди или еще зададут, но, к тому же, на вопросы, которых никогда не ставили перед собой и никогда не поставят.
Без последующих объяснений старец заставил меня поклясться, что я никогда не запишу или же переведу ни единого слова из поверенного мне наследия.
- Написанное может быть уничтожено огнем, но ничто не в состоянии стереть людскую память, прервать хоть один из бесконечных слоев дерева нашего мозга. Даже император Цинь Ши Хуаньди, о котором древние сообщения говорят, будто он приказал похоронить себя с тремя тысячами солдат-гвардейцев, гордый Цинь Ши Хуаньди, желавший, чтобы история империи начиналась и заканчивалась на нем, даже сам Цинь не достиг этого. Он сжег все книги с традициями предков, но ученые старцы заучили их на память; тогда пожелал он сжечь самих старцев, но народ спрятал их на чердаках своих домов; он сжег дома, но внуки ученых уже повторяли невидимые книги, глядя в огонь...
Учитель Шань сказал мне тогда же, что память, которую передает мне (поскольку у него не было времени поверить ее кому-нибудь, кто был бы на самом деле достоин этого), стара почти как сам мир и на мне лежит обязанность заботы о ней, а затем передачи кому-то другому.