— Все нормально. Только, пожалуйста, не устраивайте беспорядка.
Оливер обещает, я даю ему ключи и прошу оставить их для меня под ковриком. Он беспокоится о том, как же я попаду в подъезд, на что я отвечаю, что позвоню в какую-нибудь квартиру, где жильцов мало заботит, кого это они впускают в дом. Он довольный удаляется со своей избранницей, которую мне не удается разглядеть из-за толкотни и темноты.
Мартин Стоукс зачитывает перед всеми пятиминутную речь о том, как он «пальщен и давольна приятна паражен» новым назначением. Сбылась его мечта, говорит он, исполнилось то, чего он страстно хотел с пятилетнего возраста, когда впервые открыл журнал «Ши», взятый у мамы. Так говорят после долгих репетиций: с идеальным ритмом и выдержанными паузами, мастерски взвешенными намеками на некоторое собственное совершенство и даже умело вставленными непроизвольными перехватываниями горла. Похоже, его целью было обезоружить и очаровать всех присутствующих, и еще похоже, что именно в таком виде он и мечтал произнести эту речь с раннего детства.
В какой-то момент он говорит нам:
— Ах да, моим самым первым шагом будет объединение «Ши» и «Ит» в один журнал… Я назову его… «Shit»[18]
. — Люди смеются, и он продолжает: — Я мечтал произнести эту шутку во всеуслышание долгие годы (при этом смех усиливается, без всяких сомнений, оттого, что слово «годы» он произнес как «годи»).Он непогрешим. Он может уволить половину людей, находящихся в зале, а они будут продолжать смяться, хлопать его по спине и поздравлять.
Во время «коронации», пока смотрю и слушаю, как он завоевывает всеобщую симпатию, я вдруг осознаю, что он всего лишь на шесть лет старше меня. И теперь у него есть все. Одежда, еда, квартира, транспортные расходы… обо всем этом будет кому позаботиться. Ему едва ли что-нибудь придется делать самому. Он может теперь заниматься только собственным развитием.
Потом Софи Виллард, согнувшись почти пополам, шаткой походкой направляется к импровизированной сцене, чтобы сделать всем ручкой. Это конец эпохи — вот что мы все должны в этот момент ощущать. Но, сказать по правде, ее время закончилась вместе с веселыми ночными клубами, вроде «Латин Куортер» и «Эль-Морокко», с Уолтером Уинчеллом и такси «Чекер», сигаретами «Честерфилд» и шляпами-котелками.
Некоторые из присутствующих плачут открыто, промокают салфетками уголки глаз, пока она произносит (подозрительно хриплым шепотом) свою прощальную речь. «Верховная Жрица Хорошего Вкуса», «Великая Богиня Очарования», десятилетиями бывшая существом, словно сошедшим с экранов из «Лауры» или «Смешного лица», теперь похожа на сломанную палочку с желтым пятном ушного воска на ватном тампоне.
Пока Софи говорит, я замечаю Марджори, стоящую через ползала от меня; ее глаза неотрывно смотрят куда-то в пустоту… она кусает ногти, сплевывая их прямо на пол. Она — одна из немногих, кого речь ничуть не трогает: Марджори начинала свою карьеру в «Ши», и Софи однажды за какой-то пустяк назвала ее в лицо грязной, вонючей еврейкой. Стоящая рядом чернокожая редактор моды из «Эпил» вся в слезах: она что, не знает, что Софи разрешила помещать фотографии негритянок на обложке «Ши» всего шесть лет назад, или ее это не волнует? (И черная женщина должна быть обязательно светлокожей и в компании двух белых женщин.) На другом конце зала стоит Марк Ларкин рядом с Мартином Стоуксом. Первый выглядит растроганным, последний же находится слишком высоко в небесах, чтобы отвлекаться на что-либо, разве что только, может быть, на пролетающий мимо метеорит.
Затем Мартин объявляет о замене Софи. Ее зовут Алекса Ван Дьюсен. Конечно, с таким именем просто невозможно не преуспеть в жизни, и зал рукоплещет. Я узнаю ее мгновенно: это «Стилет» в черных кожаных брюках, стоявшая перед Гастоном во время его последнего похода к банковскому автомату. Она — одна из многих худых, как вязальные спицы, редакторов, пытающихся выдавать свои гримасы за улыбки и относящихся к людям, которых они видят каждый день на протяжении нескольких лет, как к незнакомцам или потенциальным преступникам.
Ей не больше тридцати. Если только Алекса Ван Дьюсен не окажется полностью некомпетентной, не начнет проводить неверную политику или не умрет в расцвете лет, то будет занимать это кресло следующие полвека.
— Я люблю тебя, Софи, — говорит она со слезами, оставляющими на щеках разводы от туши. — Я так сильно тебя люблю.
Мне нужно двигаться наверх. Запятые, двоеточия и угловые офисы незаняты и общедоступны, но достаются кому угодно, только не мне. «Старотурки» умирают в своих кабинетах, либо их провожают на покой, а «младотурки», «вредные мальчишки Пека», «вундеркинды», «киндер-сюрпризы» и «инфан террибли» прут вверх.
Что я могу сделать? Я должен добиться своего.
— Мы двигаемся? — шепчет мне на ухо Лесли, встав на цыпочки.
Вот он и ответ — ответ, указывающий на вход и выход. Здесь моя запятая, мое двоеточие и мой угловой офис с видом на Крайслер-билдинг. Здесь сладкое дыхание ангела, который вострубит наступление лучших времен.
«Мы двигаемся?» Да, я надеюсь, что двигаемся.