Читаем О чудесном полностью

Все чаще атрибутом наших отношений стало не холодеющее заглядывание друг в друга, в пузатенький чаечек и, хотя весело-уютный чайник в нашей обстановке выглядел слегка с сумасшедшинкой, Зиночка и этим была довольна. Увы — ее счастьице продолжалось недолго. Она с ужасом начала чувствовать, что вместе с уходом кошмаров и видений ухожу от нее и я — я, которого она так любила, — и что расплатой за здравый смысл становится конец любви. Тогда она страшно, по-истерически заволновалась. Помню одинокие, непонятно-оторванные от окружающего мира дни, когда мы сидели вдвоем в наших комнатах в чистом, дневном свете, который разъединял нас теперь больше, чем самый глубокий мрак; она металась по комнатам и выла: «Саша, Саша, где ты?» А я, одиноко приютившись рядом с ней в кресле, у окна, отвечал: «Я ушел в свой мир».

На ее глаза навертывались больные, точно разорванные слезы, но я холодно и жутко молчал: в отрешенно-живительном круге моего Одиночества мой мирок становился и глубже, и роднее, и потаеннее, и слаще, чем когда я выносил его на свет.

С каждым днем я уходил все дальше и дальше от нее и от поверхности жизни, это можно было сравнить с невидимым полетом, ездой куда-то вглубь: сначала еще видны легкие и дымные очертания действительности, потом, по мере ускорения движения, они мелькают все чаще и чаще, пока наконец не сливаются в одну далекую, безразличную черту тумана… Где мир, где Зина?! Она стала казаться мне совсем обычной, простой и понятной, я ловил себя на том, что не видел различия между ней и деревом, глядящим на нас в окно.

Вместе с потерей к ней духовного интереса, я терял интерес и к ее плоти, ее тело стало казаться мне страшным: оно было — по воспоминаниям — и родное, и близкое, и в то же время становилось далеким. Вечерами в спутанном мирочке наших комнат, в разгар моих бдений, продолжающихся по инерции, я, похлопывая по ее оголенной, прозрачно-белой спине, часто вдруг недоумевал: не по стенке ли я хлопаю. Ее тело уходило от меня в призрачную даль не моего мира.

Стараясь физически возбудиться, я визжал: «Таинственности, таинственности, побольше таинственности», — и клал ее тело, перед тем как брать, в различные дикие, нелепые положения, тайны — вот еще чего мне не хватало.

Видя, что со мной уже невозможно наладить духовный контакт, Зиночка впала в какую-то слабоумную решительность: иногда в отчаянном, лживом бреду поцелуев она вдруг начинала кусать меня, полоумно и настойчиво, как будто желала прокусить мою внешнюю оболочку и заглянуть в душу. Кусается, а глазенки заволокутся быстрыми, бегающими слезами. Ведь все понимает.

Или вдруг начнет бормотать про себя стихи, перемешанные со своими нелепыми мыслями, да так загаллюцинирует себя, как будто вся пропасть стоит перед ослабевшими глазами.

Такая жалкая, обреченно-оторванная, вся обращенная в себя, в свои мучения, она опять сладостно-тревожно возбуждала меня; мне казалось, что снова в ней проснулась духовность, и я радостно впивался в ее исчезающее, нежное плечо.

Но это были только истеричные взвизги, лишь оттенявшие ужас истины.

Я уже чувствовал, что отношусь к ней как к вещи, как к чашке, которую можно разбить и не пошевельнется в сердце.

Тупой холод был у меня в душе.

В конце концов я стал невыносимо груб с ней, наши связи жестоко и примитивно рвались, я уже просто орал на нее и только что разве не бил, она совсем отупела от страданий и плыла по течению. Не порывая полностью, но и не сближаясь с ней, я прямо закоснел в своем эгоизме и ничего для нее не делал.

Но чем более я был груб по отношению к ней, тем более нежен по отношению к себе… Нежность эта доходила до такой степени, что я стремился порвать со всем, что меня окружало, и непередаваемо жалел себя.

Часто, судорожно уединившись в своей комнате, я сидел у плотной занавеси окна и, чуть закрыв глаза, сочинял рассказы. Но в моей руке — в моей белоснежной, тонкой рученьке — не было пера: эти чудесные, таинственные, полусозданные творения я сочинял про себя, в замираниях, в запретном храме моей души, в полусне, не задерживая свои мысли для черновой работы, потому что понимал себя с полуслова. Я ненавидел бумагу, читателей, перо, буквы, моих друзей и моих врагов — и поэтому ничего не записывал, уединенно храня все в изгибах моего чистого «я»… Я сладострастно наслаждался тем, что никто, кроме меня, не услышит моих рассказов.

Разыгрывались изломанно-шизофренные сцены. Зиночка визжала и плакала, что значит она — дура, если я не хочу с ней разговаривать. Родители стучали стульями и ходили в милицию. А я строил миры. Качался легкий свет в наших комнатах, приходили и уходили чьи-то тупые рыла, мое бедное сердечко сочиняло небывалые чувства. Мне было так лучше, так непонятно странно лучше. Мой мир рос по мере того, как я оставался один.

Зиночка уже частенько уходила от меня к себе домой, но зато по ночам ко мне стал приходить новый, непонятный, ошеломивший меня гость. Называл я его почему-то Юрий Аркадьевич. Тихонько так приходил, по-нездешнему.

Перейти на страницу:

Все книги серии Мамлеев, Юрий. Сборники

Скитания
Скитания

Юрий Мамлеев — признанный мастер русской литературы, создатель жанра метафизического реализма. Его «Шатуны», «Московский гамбит», «Мир и хохот» стали классикой. Мамлеева не стало в 2015 году, но роман «Скитания», относящийся к позднему периоду его творчества, выходит впервые. И это совсем другой, непривычный для читателя Мамлеев: подчёркнуто-реалистичный, пишущий по законам автофикшна.Андрею казалось, что эта постоянная острота ощущений словно опутывала великий город на воде, но особенно его злачные и преступные места. Он решил, что эта острота — просто от ощущения повседневной опасности, войны нет, вроде все живут, но где-то реально на тебя всё время нацелен невидимый нож. Поэтому все так нервно искали наслаждений.«Скитания» — о вынужденной эмиграции писателя и его жены в США, поисках работы и своего места в новой жизни, старых знакомых в новых условиях — и постоянно нарастающем чувстве энтропии вопреки внешнему благополучию. Вместе с циклом «Американских рассказов» этот роман позволяет понять художественный мир писателя периода жизни в США.И опять улицы, улицы, улицы. Снова огромный магазин. Опять потоки людей среди машин. В глазах — ненасытный огонь потребления. Бегут. Но у многих другие глаза — померкшие, странно-безразличные ко всему, словно глаза умерших демонов. Жадные липкие руки, тянущиеся к соку, к пиву, к аромату, к еде. И каменные лица выходящих из огромных машин последних марок. Идущих в уходящие в небо банки. Казалось, можно было купить даже это высокое и холодное небо над Манхэттеном и чек уже лежал в банке. Но это небо мстило, вселяясь своим холодом внутрь людей. Манекены в магазинах странно походили на живых прохожих, и Андрей вздрагивал, не имея возможности отличить…ОсобенностиВ оформлении обложки использована работа художника Виктора Пивоварова «Автопортрет» из цикла «Гротески», 2007 г.

Юрий Витальевич Мамлеев

Биографии и Мемуары

Похожие книги

Любовь гика
Любовь гика

Эксцентричная, остросюжетная, странная и завораживающая история семьи «цирковых уродов». Строго 18+!Итак, знакомьтесь: семья Биневски.Родители – Ал и Лили, решившие поставить на своем потомстве фармакологический эксперимент.Их дети:Артуро – гениальный манипулятор с тюленьими ластами вместо конечностей, которого обожают и чуть ли не обожествляют его многочисленные фанаты.Электра и Ифигения – потрясающе красивые сиамские близнецы, прекрасно играющие на фортепиано.Олимпия – карлица-альбиноска, влюбленная в старшего брата (Артуро).И наконец, единственный в семье ребенок, чья странность не проявилась внешне: красивый золотоволосый Фортунато. Мальчик, за ангельской внешностью которого скрывается могущественный паранормальный дар.И этот дар может либо принести Биневски богатство и славу, либо их уничтожить…

Кэтрин Данн

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее