Читаем Москва - столица полностью

Свидетели — слуги Алябьева. Их арестовывают и вопреки закону подвергают не допросам — ответы не удовлетворяли полицию, — но «увещеваниям». Очевидцы с отвращением и ужасом вспоминали, какими звуками и воплями сопровождались подобные процедуры. Тем не менее только приставу Тверской части удается похвастать необходимыми результатами: вверенный его умению и опыту слуга Алябьева «по сильному убеждению его сознался». Результат — трое из двенадцати крепостных не выдержали и изменили первоначальные показания: «человек», оказавшийся в Тверской части, его родной и двоюродный братья. Девятеро остальных до конца будут утверждать: ни карточной игры, ни драки, ни ссоры в доме Алябьева не было. Несмотря на три месяца заключения, они не согласились, по выражению документа, «показать сходно с доносчиками».

Показания слуг полностью подтверждали свидетельства участников обеда. За все время следствия и до конца своей жизни ни один из них не признал предъявленных ему обвинений. Алябьев, Шатилов, Глебов, Давыдов единодушно отрицали самый факт карточной игры. К концу третьего месяца дальнейшие «увещевания» алябьевских людей были признаны бесполезными. Их отпустили к старшему брату композитора, чтобы отстранить вообще от участия в процессе. Что же касается «сознавшихся», лист 87-й «Дела о скоропостижной смерти коллежского советника Времева» из архива Департамента гражданских и духовных дел Государственного совета за № 206 свидетельствует— они не были допущены до очной ставки с Алябьевым. Следствие в установлении правды не нуждалось.

11 июля Голицын направил законченное следствием дело в Управу благочиния «на законное рассмотрение». Через три дня оно было передано в I департамент Московского Надворного суда, который получил право «сделать немедленное заключение о взятии мер к содержанию, где следует, под арестом подсудимых, дабы полиция более не отягощалась командированием в квартиры их полицейских чиновников и команды». Дело к производству принял судья Иван Иванович Пущин.

На следующий же день после передачи ему дела Пущин отдает распоряжение доставить — «для подтверждения данных при следствии показаний» — 17 числа Алябьева, Шатилова, Глебова, 20-го — Давыдова и Калугина. Участники обеда свои первоначальные показания полностью подтвердили. Более того — они внесли ходатайство о пересмотре результатов эксгумации. Окончательное заключение должен был дать медицинский факультет Московского университета.

Конечно, ни о каком очередном вскрытии не могло быть и речи. В руках экспертов решение лекаря Корецкого, составленное непосредственно после смерти Времева, и неоформленный протокол из Симонова монастыря, который мог быть составлен и неумело, и нарочито. Обычно привлекаемые к полицейским экспертизам университетские медики не испытывают колебаний — они на стороне полиции. Но неожиданное осложнение — резкий протест доктора медицины Ф.А. Гильдебрандта, единственного узкого специалиста в области патологоанатомии. Гильдебрандт обвиняет своих сослуживцев в профессионально неграмотном толковании отмеченных протоколом явлений. Для него очевидно: смерть носила естественный характер и никаким насилием вызвана не была. Его выводы получают полную поддержку декана факультета, знаменитого и необычайно популярного в Москве доктора С.Я. Мудрова.

Мудров полностью присоединится к выводам Гильдебрандта. Смысл заключения обоих специалистов — все признаки, обнаруженные при эксгумации, связаны с ускоренным влажностью могилы процессом разложения. Если бы описанные повреждения были нанесены при жизни Времева, они стали бы источником сильнейших страданий и немедленной смерти. Справедливость доводов убедит даже Бенкендорфа, который напишет через несколько лет Николаю I: «Если бы разрыв селезенки случился у него от понесенных им 24 февраля у Алябьева побоев, он не мог бы жить после сего три дня, по крайней мере, без жестокой боли». В действительности же Времев ни на какую боль «никому не жаловался, но, по-видимому, был здоров».

26 июля 1825 г., через неделю после допроса Алябьева и Шатилова, И.И. Пущин напишет брату Михаилу: «Теперь у меня чрезвычайно трудное дело на руках. Вяземский знает его — дело о смерти Времева. Трудно и мудрено судить, всячески стараюсь как можно скорее и умнее кончить, тогда буду спокойнее...» «Скорее и умнее» можно было бы счесть просто неудачным выражением. О скорейшем завершении хлопотал Голицын и его требовал Александр I. «Умнее» не составляет синонима «справедливее» и говорит скорее о неких независимых от справедливости условиях, которым судья должен был удовлетворить.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Homo ludens
Homo ludens

Сборник посвящен Зиновию Паперному (1919–1996), известному литературоведу, автору популярных книг о В. Маяковском, А. Чехове, М. Светлове. Литературной Москве 1950-70-х годов он был известен скорее как автор пародий, сатирических стихов и песен, распространяемых в самиздате. Уникальное чувство юмора делало Паперного желанным гостем дружеских застолий, где его точные и язвительные остроты создавали атмосферу свободомыслия. Это же чувство юмора в конце концов привело к конфликту с властью, он был исключен из партии, и ему грозило увольнение с работы, к счастью, не состоявшееся – эта история подробно рассказана в комментариях его сына. В книгу включены воспоминания о Зиновии Паперном, его собственные мемуары и пародии, а также его послания и посвящения друзьям. Среди героев книги, друзей и знакомых З. Паперного, – И. Андроников, К. Чуковский, С. Маршак, Ю. Любимов, Л. Утесов, А. Райкин и многие другие.

Зиновий Самойлович Паперный , Коллектив авторов , Йохан Хейзинга , пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ

Биографии и Мемуары / Культурология / Философия / Образование и наука / Документальное
Эссеистика
Эссеистика

Третий том собрания сочинений Кокто столь же полон «первооткрывательскими» для русской культуры текстами, как и предыдущие два тома. Два эссе («Трудность бытия» и «Дневник незнакомца»), в которых экзистенциальные проблемы обсуждаются параллельно с рассказом о «жизни и искусстве», представляют интерес не только с точки зрения механизмов художественного мышления, но и как панорама искусства Франции второй трети XX века. Эссе «Опиум», отмеченное особой, острой исповедальностью, представляет собой безжалостный по отношению к себе дневник наркомана, проходящего курс детоксикации. В переводах слово Кокто-поэта обретает яркий русский адекват, могучая энергия блестящего мастера не теряет своей силы в интерпретации переводчиц. Данная книга — важный вклад в построение целостной картину французской культуры XX века в русской «книжности», ее значение для русских интеллектуалов трудно переоценить.

Жан Кокто

Документальная литература / Культурология / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия / Прочая документальная литература / Образование и наука / Документальное