Спасая меня, она, конечно, одновременно устраивала мне головомойку. Параллельно быстро меня осматривая и выстреливая в меня вопросами: Не порезали ли меня? Не ударили ли меня ножом? Что я ела? Что я пила? Не дал ли мне кто-нибудь необычный чего-нибудь необычного? Не поссорилась ли я с кем-нибудь? Не бил ли меня кто-нибудь по голове прежде? Стоят ли доверия все мои доверенные друзья? Чем меня отравили? И с этими вопросами последовало ее первое оценочное суждение. «Чего же ты хочешь, детка, – сказала она, – если ты уводишь мужей у других? Конечно, эти женщины попытаются тебя убить. Несмотря на все твои знания о мире, как получилось, что ты не знаешь этого?» Я не поняла, что имеет в виду мама под моими знаниями мира. Мое знание мира состояло из гребаного ада, гребаного ада, гребаного ада, который не поддавался разложению на детали, деталями на самом деле были сами эти слова. Но мама не закончила свои хиты про жену и мужа. За этим последовали новые «чего же ты хочешь?», только на этот раз с вариациями на тему моих отношений со множеством мужей, иногда со всеми мужьями, а иногда всего с одним мужем – с Молочником. «Глупая девчонка. Ах, какая безголовость! Безголовость! – воскликнула она. – Ты девчонка, а он в два раза старше!» Здесь она замолчала, чтобы поднять меня, прижать к себе и утащить в ванную. Потом она продолжила свои обвинения и, сделав быстрый вывод, мрачно добавила: «И все равно, когда встанешь на ноги, дочка, я хочу, чтобы ты составила мне список всех этих жен». В этот момент я все еще сжималась в шар, не могла выпрямиться, не могла встать, волны боли все еще нарастали, пронзали меня то снизу, то сверху – по-прежнему на этот перекрестный лад. И вот она подняла меня этаким шаром, сказала, чтобы я обняла ее за шею, одновременно держась другой рукой изо всей силы за перила, требуя одновременно, чтобы я сказала ей про яд. «Но что они тебе дали? Ты знаешь, что они тебе дали?» – и тут я наконец выдавила из себя: «Никаких жен, ма. Никаких мужей. Никаких дел с Молочником. Никакого яда!» И тут – не слушая, потому что новая мысль пришла ей в голову – она словно в камень превратилась.
«Боже милостивый! – воскликнула она. – Так они правы? Они все правы? Он тебя фертилизировал, этот неприемник, этот умник, “первый в списке разыскиваемых”, лжемолочник?» – «Что?» – спросила я, потому что словечко было уникальное, словечко, которое она использовала, и я искренне несколько мгновений понять не могла, что она имеет в виду. «Зарядил тебя? – уточнила она. – Обрюхатил? Сделал живот? Опузырил? Обрызгал? Заставил раскаяться? Пожалеть, что это случилось? Господи боже, детка, неужели я должна это тебе говорить по буквам?» А почему бы и не по буквам? Почему бы она не могла просто сказать «сделал беременной»? Но такой уж была мама. И я не то чтобы была слишком занята, чтобы устроить себе передышку от отравления – хотя я так еще и не понимала, что это отравление, – и догадаться о смысле ее последнего замечания. Она не стала задерживаться и на трудных беременностях, потому что не могла рассказывать истории ужасов одну за другой без перерыва. За этим последовали аборты, и про них мне тоже пришлось догадываться, начиная с «глистогона, мяты болотной, яблока дьявола[31]
, преждевременного изъятия, неудачи на пути к существованию» и кончая рассеивавшим последние мои сомнения: «Что ж, дочка, ты не можешь разочаровать меня сильнее, чем разочаровала, так что скажи – что ты раздобыла и какая из этих абортарок помогла тебе в этой раздобыче?»