Он шагал, как любил ходить, по середине широкой деревенской улицы, ступая сапогами на твердую, накатанную и серую теперь, в лунном свете, дорогу; впереди его, шевелясь и обтекая неровности, двигалась длинная, неуклюжая и нечеткая на этой серой дороге тень. Все вокруг спало — избы, плетни, амбары; все казалось приземленным и тихим. С одной стороны (освещенные луною) избы, как люди, сдвинувшие на затылок шапки, прищуренными окнами смотрели на таинственный и загадочный мир, мир восхода, где вот-вот должна была вспыхнуть первая и узкая полоска зари; с другой (теневой стороны) не желавшая уходить, таять чернота ночи собиралась под глухими деревянными стенами и под космами нависавших соломенных крыш. Все как будто было устремлено к восходу, и это удивительное и не первый раз замечаемое им движение (оно открылось ему однажды, когда после собрания, на котором его выбрали секретарем комсомольской организации колхоза, он возвращался короткой летней ночью домой, и с тех пор, зимой ли, осенью ли, в лунную или в темную ночь, он искал это движение и всегда находил его даже в самых слабых, едва уловимых переходах света и тени и всегда удивлялся и поражался этому движению) приятно возбуждало его. В сущности же, никакого движения не было, просто стояли в ночи избы, плетни, амбары, освещенные желтым лунным светом, а движение происходило в нем самом, Федоре Степановиче, жило в нем как постоянное стремление к светлому, доброму и разумному. Он никогда не говорил себе (как не говорил этого и теперь): «Так уж устроен мир, что все в нем тянется к свету», — но всегда чувствовал это, и чувствовал это теперь, и тем неожиданнее представлялось ему настроение Веригина, который вдруг, в противоположность всему, главное же, в противоположность убеждениям самого Федора Степановича, повернулся спиной к свету и лицом к мраку. «Кого ты слушаешь, друг ты мой? — думал Федор Степанович, мысленно обращаясь к Веригину, как бы продолжая начатый и не оконченный с ним разговор. — Что он может знать и что может наговорить?» — продолжал он, вспомнив старика Минаева, каким он видел его в последний раз, мрачно прошагавшим с лопатою по деревне, и вспомнив слова бывшего председателя сельсовета, своего предшественника: «Истопник-то наш, он только с виду тихоня, а на язык… будь здоров!» «Чего он может наговорить? — продолжал Федор Степанович, все так же мысленно обращаясь к Веригину. — То недород, то план двойной… Да кто бы стал накладывать двойной план, если бы нужды в этом не было? Не для разорения же колхозов, а дыры затыкались, прорехи после такой войны! Это же понимать надо. Не своим мирком, а миром надо жить, миром, в том-то и сила наша, — рассуждал он, шагая, глядя на избы, плетни и амбары и теперь еще отчетливее замечая в них то волновавшее его