— Вот, паря, и я того же мнения. Мужицкий ум — всегда светлый, всегда выгодой народной прирастает, — зачастил Михаил Игнатьевич, — сколько земель я прошел — кулойскую, пинежскую, двинскую, сухонскую, волховскую, волжскую, камскую, уральскую, окскую, днепровскую — и везде, скажу вам, паря, дело крепко мужиком. Он всему — чудотворец, его руками дело спорится.
— Чего же ты с ними, чудотворцами-то, не остался, едёна нать? — не утихал Тимоха.
— Вот, паря, беда какая, дома все хотелось так же обустроить, потому и спешил, паря, потому и не все земли обошел. — Он широко и простодушно улыбнулся. — А как хотелось, паря, как хотелось. Но усмирил себя, и, опять же, Иван Владимирович, я ведь к нему попал в какое время-то, когда городок его Козлов повелели назвать Мичуринском. Иван Владимирович как увидел в газете указ, слезой крутой, омывающей душу, прослезился по-старчески. «Что ж, по мне теперь вечная память жить будет?» Я ему отвечаю: «Так это ж лучше, чем в Святцах имя твое повторять будут… Из Святцев могут и выбросить, как не раз на Руси случалось, а городок с твоими садами жить будет…» Вот, паря, человек какой чувственный был, а с природой схватывался крепко, не разнимешь, пока ключик золотой не отыщет…
— Ну, раз до Мичурина дошли, конца разговору не будет…
— А я, Тима, и остановлюсь, чтобы тебя не сердить, серчишко-то, я слышал, у тебя пошаливает, так чего испытывать, живи! Ты мне лично завсегда в радость, хотя и брюзга порядочная, паря…
Все рассмеялись и тем лишили Тимоху возможности снова вставить какое-нибудь едкое словцо. Ляпунов, ссылаясь на поздний час, засобирался домой, с ним пошел и Михаил Игнатьевич. Селивёрст Павлович проводил их до крыльца и вернулся в избу.
— Юрья, кипяти самовар, а то за горячими спорами и чай застудили, хотя бы чашку крепенького на сон грядущий с Тимохой выпить… Он у нас нынче вон какой герой: хорошего мужика ни за что в дураках выставил. И не стыдно тебе, Тимоха?!
— Тебе стыдно — ты и стыдись. А мне по поводу этого вруна стыдиться нечего. Я что думал, то и сказал, да могу еще повторить десять тысяч раз, если у вас есть желание слушать, едёна нать.
— Знаешь, Тимоха, хватит. Покобенился, почудил, Ляпунова, как мне кажется, озадачил своей агрессивностью, ну и хватит. Мы с Афанасием Степановичем к твоим шуткам люди привычные и давай-ка пить чай.
— Ишь, едёна нать, рассудил. Шутка?! А и вовсе не шутка. Вралюка он, истинные мысли свои скрывает, не верил он в наше социалистическое дело и не верит.
— С чего ты, чай, так решил? — с недоумением спросил Афанасий Степанович.
— Потому как, едёна нать, никогда не страдал за него, — до неприязни резко ответил Тимоха. — А кто не страдает, тот и не верует. Это не нами проверено, церковь на ту истину, считай, едёна нать, тысячелетия загубила… А мы всего только-только на четвертый десяток заступили…
— Тимоха, это слишком серьезное обвинение, чтобы его так, походя, лекрень тебя возьми, бросать, — Селивёрст Павлович сурово посмотрел на него, потом на меня, потом на Афанасия Степановича. — Надо не забывать, когда мы нечто подобное произносим при Юрье. Скоро нас не будет, а он поди разбирайся с нашими бреднями. Ты, Тимоха, в этом отношении очень и очень неосторожен. Прошу тебя…
— Что ты все учишь, едёна нать? Что учишь?! — яростно вскипел Тимоха. — Ты вот их учи уму-разуму, эту потаскуху, в юбке и молотобойца ее, понял?! А я ученый. Может, ради Юрьи я сижу тут и разговариваю с вами, едёна нать, чтобы вы парню мишурой своих глубокомысленных рассуждений уши не завешивали. Пусть все знает и там, где мы согласные, и там, где я вам никогда не уступлю ради высшей правды. Когда мы все вкалывали до седьмого пота, до соленого столбняка, до грыжи, он, видишь, тришкин ему кафтан, искал, кому на Руси жить хорошо. Искал-искал, а между тем робяши выросли, жена нагуленного родила, а он все ищет: кому же все-таки на Руси… Вот, едёна нать, порода! Не могу я его уважать, потому как он есть человек зряшный на этом свете… Ему, видишь, хорошо греться в лучах социализма, а не работать не покладая рук, таких попутчиков у нас вдоволь. Он мог бы сделать больше, да не захотел, не по нраву ему… Славы жаждет, признания своего высокого рвения. Да только скорее у него от усердия поганого чирей выскочит на лбу, чем голову осенит лавровый венок.
— Да что ты так его невзлюбил? — с удивлением посмотрел на Тимоху Селивёрст Павлович. — Открой свою тайну друзьям.
— Какая тайна, едёна нать, жизнь рядом прожили. Просто я ему не верю, не верю в его лживую романтику, в его чудо-сады, чудо-огороды и в него, как преобразователя природы. Тот Мичурин из городка Мичуринска был чудак, но чудотворец, хотя природа и для него оказалась недоступной и коварной. Замах-то у него, едёна нать, был большой: «Не надо ждать милости от природы…» А вот взять-то, даже по его учению, не всегда получается, нашел тоже с кем на «ты» — с самой матушкой-природой. Больно они самоуверенные, напористо-наглые… Ну, тот все-таки Мичурин — трудом, не разгибая спины себе имя зарабатывал, а наш-то, «Мичуря» — вот и все звание ему.