Читаем Ф. Шопен полностью

Ж. Санд отделала с бесконечным искусством эту гордую фигуру, соединившую в себе всё величие мужских доблестей, которые заменили собой одну единственную, ею отвергавшуюся, – верховное величие самоотречения в любви, величие, поставленное поэтом высокого ума выше всех в эмпирее и названное им «вечно-женственным» (das ewig Weibllche), величие любви, предвосхищающей все радости, переживающей все печали; она вложила проклятие Дон-Жуану и возвышенный гимн желанию в уста женщины, отвергавшей, как и Дон-Жуан, единственное наслаждение, способное превысить всякое желание, – наслаждение самоотречения; она отмстила Эльвиру[168] созданием Стенио; она предала мужчин позору большему, чем унижение женщин Дон-Жуаном; после всего этого Ж. Санд описала в «Письмах путешественника» то нервозное расслабление, ту болезненную истому, охватывающую артиста, когда его воображение, воплотив в творении чувство, не дававшее ему покоя, продолжает находиться под его властью, не находя другой формы для его идеального образа. Эти муки поэта прекрасно понял Байрон: возвращая к жизни Тассо, он заставил его оплакивать горючими слезами не темницу, не цепи, не физические свои страдания, не людскую подлость, а, с окончанием своей эпопеи, мир своих дум, отныне ускользающий от него, благодаря чему он вновь становится чувствительным к окружающей его ужасной действительности.

Один музыкант, друг Шопена,[169] один из тех, кто встретил с огромной радостью прибытие в Париж этого исключительного артиста, часто говорил о нем Ж. Санд. Он восхвалял ей не столько его талант, сколько его поэтический гений; она познакомилась с его произведениями и восхищалась их нежной пленительностью. Она была поражена избытком чувства, проникающего его поэтические создания, излияниями возвышенного, чистого, благородного сердца. Кое-кто из соотечественников Шопена говорил ей о женщинах своей нации с энтузиазмом, обычным у них, когда затрагивается эта тема, усиленным еще больше воспоминанием о стольких примерах недавних высоких жертв с их стороны в последнюю войну.[170] В их рассказах и в поэтических вдохновениях польского артиста ей рисовался идеал любви, принимавший формы культа женщины. Ей казалось, что там, не опасаясь никакой зависимости, гарантированная от всякой подчиненности, женщина приобретает сказочную силу какого-то высшего существа и друга мужчины. Ей, конечно, было неизвестно, какая длинная цепь страданий, молчания, терпения, самоотречения, кротости, снисходительности, мужественной выдержки создала этот идеал, повелительный и покорный судьбе, пленительный, но печальный, как те растения с розовыми цветами, со стеблями, сплетающимися в широкую сеть, которые оживляют руины. Природа, которая продолжает беречь и украшать их, выращивает эти растения на цементе, покрывающем шаткие камни, – создает от своих неисчерпаемых щедрот прекрасное покрывало и набрасывает его на гиблое творение человеческих рук!

Видя, что польский артист не пользуется порфиром и мрамором для воплощения своих фантазий, не завершает своих созданий массивными кариатидами, кидающими свои мысли с отвесной вышины, подобно палящему солнцу в зените, а напротив, лишает их всякого веса, стирает их контуры и даже вовсе отрывает их от почвы и возносит на облака, как воздушные замки миража, – Ж. Санд, должно быть, еще сильнее влеклась через эти неощутимо легкие формы к идеалу, который ей здесь представлялся. Хотя у нее было достаточно силы, чтобы ваять крупные фигуры, в то же время ее рука была настолько деликатна, чтобы слегка наметить рельеф; когда художник, кажется, может доверить камню лишь тень неизгладимого силуэта. Она не была чужда сверхъестественному миру; перед ней, как перед любимой дочерью, природа, казалось, развязывала свой пояс и открывала все свои причуды, чары, чудеса, которыми ее снабжает красота.

Она не пренебрегала никакой, самой малейшей прелестью; она, любившая обнимать взглядом необозримые горизонты, не брезгала разглядывать расцветку крыльев мотылька, симметричную чудесную узорчатость папоротника, растянувшего свой балдахин над лесной земляникой, прислушиваться к журчанию ручейков среди болотной травы, где слышится посвистывание влюбленной гадюки. Она следила за пляской блуждающих огней по окраине лужаек и болот и угадывала фантастическое жилище, куда они манили запоздавших путников. Она прислушивалась к концертам кузнечика и его друзей на нивах; она знала по имени обитателей крылатой республики лесов, прекрасно различала их по оперенью, по их заливчатым руладам или печальным крикам. Ей ведома была вся нежность тела лилии, ослепительность лилейной белизны, – она понимала огорчения Женевьевы,[171] девочки, влюбленной в цветы, которой никак не удавалось подражать их нежному великолепию.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже