Тайна этих divines chatteries
делает эти существа неприкосновенными, дороже жизни. Творческая фантазия такого поэта, как Шатобриан,[58] преследуемая в бессонные жгучие ночи юности образом женщины – демона и чародейки, находит в польке шестнадцати лет неожиданное сходство с невозможным видением «Евы невинной и падшей, не ведающей ничего и изведавшей всё, девы и любовницы вместе!!»[59] – «Смесь одалиски и валкирии, женский хор, разный возрастом и красою, воплощение древней сильфиды… новая Флора, свободная от ига времен года…»[60] Поэт признается, что, зачарованный, опьяненный воспоминанием об этом видении, он не осмелился вызвать его вновь. Он чувствовал смутно, но верно, что в ее присутствии он перестанет быть печальным Рене, а будет расти по ее хотению, становиться таким, каким она желала его видеть, становиться выше, переделываться по ее воле. Он оказался слишком мелок и убоялся этих головокружительных высот: Шатобрианы образуют литературную школу, но не образуют нации. Поляк не боится чародейки в своей сестре – новой Флоре, свободной от ига времен года! Он ее лелеет, чтит, умеет умереть за нее… и любовь эта, как нетленный бальзам, хранит сон нации, – не давая ему перейти в смертельный. Она сохраняет нации жизнь, мешает победителю покончить с нею и так подготовляет славное воскресение отечества.Надо, однако, признать, что среди всех наций одна единственная интуитивно постигла несравненный идеал женщины в прекрасных изгнанницах, которых, казалось, все занимало, «о ничто не могло утешить. Этой нацией была Франция. Она одна заметила отсветы неведомого идеала в дочерях Польши, „политически мертвой“ в глазах общества, в котором мудрость политических Несторов стремилась утвердить „европейское равновесие“, расценивая народы как „понятие географическое“! Другие нации и не подозревали даже наличия чего-либо, достойного восхищения и глубокого преклонения в этих обольстительных сильфидах балов, таких веселых вечером, а наутро простертых в рыданиях у подножия алтарей; в этих нелюбознательных путницах, опускавших занавески карет, проезжая по Швейцарии, чтобы не видеть этих гористых местностей, действующих угнетающе на душу, влюбленную в бескрайние горизонты родных равнин!
В Германии их укоряли в том, что они нерадивые хозяйки, невнимательные к великим буржуазным заповедям Soil una Haben
[прихода и расхода]. И такие требования предъявлялись к тем, чьи все помыслы, все желания, все чувства направлены к тому, чтобы презирать l'avoir [обладание], чтобы спасти l'кtre [существование], отдавая конфискованные миллионные состояния жадным и грубым победителям; к тем, кто еще детьми постоянно слышал от отца: «богатство хорошо тем, что, давая возможность кое-чем пожертвовать, служит опорой в изгнании!..»В Италии остались совершенно непонятными эти существа, совмещавшие интеллектуальную культуру, жадное чтение, страстное стремление к знанию, мужскую эрудицию с импульсивностью движений, тревожных, порой судорожных, как у львицы, чующей в каждом движении листка опасность для своих детенышей.
Польки, проезжая мимо Дрездена и Вены, Карлсбада и Эмса, в поисках тайной надежды в Париже или ободряющей веры в Риме, не находили нигде сострадания, не поселялись ни в Лондоне, ни в Мадриде. Они не рассчитывали встретить сердечную симпатию на берегах Темзы или найти возможную помощь у потомков Сида! Англичане были слишком холодны, испанцы слишком далеки.