Читаем Азбука полностью

В 1939 году население Вильно и Львова внезапно открыло серость и неприглядность этой жизни. Рискну предположить, что Станислав Игнаций Виткевич покончил с собой не столько от страха, сколько от отвращения к тому, что должно было наступить, — а он знал об этом и даже подробно описал в последних главах «Прощания с осенью». Джордж Оруэлл, не читавший Виткевича, точно так же изображает повседневную жизнь под властью нового строя в своем романе «1984»: серость, грязь, скука, столовские запахи. Если называть подобного рода восприимчивость эстетской, то далеко мы не уйдем. Скорее следовало бы задуматься над чем-то невыносимым в самом человеческом существовании и над сгущением этой черты при определенных условиях. Отсюда вывод, что человека нужно беречь — пусть даже укутывая его в кокон иллюзий.

В рассказе «Bartleby the Scrivener» («Писец Бартлби») Герман Мелвилл описывает случай отказа от участия в жизни и полной отстраненности. Бартлби работает чинушей-переписчиком (тогда еще не было пишущих машинок) в каком-то мрачном нью-йоркском офисе и ведет себя точно насекомое, которое в случае опасности замирает. Требовать соблюдения своих прав ему неприятно, и, можно сказать, он болен всеобъемлющим отвращением к жизни как к борьбе. Вместо того чтобы участвовать, он предпочитает умереть.

П

Подлинность

Я всегда боялся, что притворяюсь кем-то другим, не тем, кто я на самом деле. И в то же время сознавал, что притворяюсь. Но что же мне оставалось делать? Моя жизнь была несчастливой. Если бы я все время занимался собой, то создал бы литературу жалоб и стенаний. Между тем я отстраненно относился к субстанции, которую из себя извлекал, с чем бы ее ни сравнивать — с нитью шелкопряда, укладывающейся в кокон, или с известковой массой, образующей раковину моллюска, — что помогало мне в художественном плане.

Был у меня соблазн признаться, что на самом деле меня не интересует ничего, кроме собственной зубной боли. Однако я не был уверен, что моя зубная боль подлинна, что я ее себе не внушаю, — это всегда грозит нам, когда мы сосредотачиваем внимание на себе.

Читателям казалось, что моя Форма подобна мне самому. Так думал даже чрезвычайно внимательный читатель — Константы Еленский, считавший, что моя жизнь и поэзия являют собой пример поразительного единства. Возможно, к такому мнению его склоняла моя дионисийская экстатичность — настоящая, но сознательно используемая в качестве самого эффективного средства, скрывающего боль.

Подлинность в литературе требует, чтобы как можно меньше писать под ту или иную публику. Однако мы живем не в пустыне, нами управляет сам язык со всей его традицией, к тому же над нами довлеют ожидания со стороны говорящих на этом языке людей. В ранней молодости мне доводилось писать под моих товарищей-марксистов, во время немецкой оккупации — под патриотическую Варшаву. Быть может, эмиграция спасла меня, ибо во Франции и Америке я долгие годы писал не под западную публику, а против нее. Собственно потому мой успех и ценен для меня, что он выпал на долю ощетинившегося писателя, постоянно подчеркивавшего свою несхожесть. Но до тех пор, пока мне не удалось порвать с варшавским правительством, я уже начинал писать под требования соцреализма.

Я не могу одобрительно относиться к тем польским литераторам, которые после 1989 года стали писать под западный издательский рынок. Или к молодым поэтам, слепо подражающим американской поэзии, в то время как я и вся «польская школа» делали свое дело, сознавая различия нашего исторического опыта.

Мы зависимы от имеющегося в нашем распоряжении языка. Я мог бы привести примеры поэтов, которым Форма не позволяла написать ничего по-настоящему оригинального, ибо они не умели пробиться через язык к более смелым понятиям.

Польский, язык

Любовь к языку нельзя рационально объяснить — так же, как любовь к матери. Впрочем, вероятно, это одно и то же, ведь не зря говорится: родной язык. Большая часть моей жизни прошла за пределами Польши, достаточно посчитать: несколько детских лет в России, потом Франция и Америка. И в отличие от тех, чей польский уже после десяти-пятнадцати лет за границей начинает хромать, у меня никогда не было ни малейших сомнений. Я уверенно чувствовал себя в своем языке и, наверное, потому писал стихи и прозу только на нем, что лишь его ритм звучал в моих ушах, а без этого я не мог надеяться, что делаю свое дело хорошо.

Мои воспоминания о том, как я учился читать, туманны. Вероятно, меня научила моя мать — весной 1918 года в Шетейнях[371]. Зато я прекрасно помню садовый столик (круглый?) в своего рода тенистой беседке из кустов сирени и спиреи, где под присмотром матери выводил первые каракули. Ей стоило немалых трудов поймать меня в саду, ибо я не выносил этого, увиливал, плакал и кричал, что никогда не научусь писать. Что было бы, если бы тогда кто-нибудь сказал мне, что я стану профессиональным писальщиком? Я и не знал, что такое бывает.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Лев Толстой
Лев Толстой

Биография Льва Николаевича Толстого была задумана известным специалистом по зарубежной литературе, профессором А. М. Зверевым (1939–2003) много лет назад. Он воспринимал произведения Толстого и его философские воззрения во многом не так, как это было принято в советском литературоведении, — в каком-то смысле по-писательски более широко и полемически в сравнении с предшественниками-исследователя-ми творчества русского гения. А. М. Зверев не успел завершить свой труд. Биография Толстого дописана известным литературоведом В. А. Тунимановым (1937–2006), с которым А. М. Зверева связывала многолетняя творческая и личная дружба. Но и В. А. Туниманову, к сожалению, не суждено было дожить до ее выхода в свет. В этой книге читатель встретится с непривычным, нешаблонным представлением о феноменальной личности Толстого, оставленным нам в наследство двумя замечательными исследователями литературы.

Алексей Матвеевич Зверев , Владимир Артемович Туниманов

Биографии и Мемуары / Документальное
Азеф
Азеф

Во все времена самые большие проблемы для секретных служб создавали агенты-провокаторы, ибо никогда нельзя было быть уверенным, что такой агент не работает «на два фронта». Одним из таких агентов являлся Евгений Филиппович Азеф (1869–1918), который в конечном счете ввел в заблуждение всех — и эсеровских боевиков, и царскую тайную полицию.Секретный сотрудник Департамента полиции, он не просто внедрился в террористическую сеть — он ее возглавил. Как глава Боевой организации эсеров, он организовал и успешно провел ряд терактов, в числе которых — убийство министра внутренних дел В. К. Плеве и московского губернатора великого князя Сергея Александровича. В то же время, как агент охранного отделения, раскрыл и сдал полиции множество революционеров.Судьба Азефа привлекала внимание писателей и историков. И все-таки многое в нем остается неясным. Что им двигало? Корыстные интересы, любовь к рискованным играм, властолюбие… или убеждения? Кем он был — просто авантюристом или своеобразным политиком?Автор книги, писатель и историк литературы Валерий Шубинский, представил свою версию биографии Азефа.знак информационной продукции 16 +

Валерий Игоревич Шубинский

Биографии и Мемуары / Документальное