— Местным деваться некуда, — говорил он, — им порох надобен, свинец, ножи. Да мало ли?! Чего ни коснись, всё нужно. А потому всё, чем промышляют, туземцы взамен отдают. Шкуру калана у них по два-три рубля можно сторговать, не больше. Ну, по пять, если самый высший сорт. А мы уже дальше вдесятеро дороже отправляем. Вам виднее, почём в Петербурге или на Москве американский бобёр идёт. Сказывали, от ста до трёхсот рубликов. Соболя-то сибирские раз в двадцать дешевле. Или возьмите кита. С ним охотнику возни мало, море само на берег туши выбрасывает — знай подбирай! Мы за кита не дороже пятнадцати рублей платим, а в нём одного жира сотни на две.
Фёдор Иванович слушал и молча играл желваками, вспоминая охоту на кита, которая едва не стоила ему жизни. Руки вспоминал, вёслами стёртые. Ветер ледяной, резавший лицо, как ножом. Воду чёрную бурлящую, в которой дна нет. Волны злые, через каяк хлеставшие… Калана вспомнил, которого ещё поди догони, достань гарпуном, а потом приволоки двухпудовую тушу в селение, освежуй, выделай шкуру — одну-единственную, а шкур таких он с алеутами привёз много. И о прочих трофеях не забывал граф, какой ценой они ему достались: котики, нерпы, моржи, тюлени, сивучи.
Смотрел Фёдор Иванович на хлыща, что сидел напротив и купеческой хитростью своей похвалялся. Год или два тому назад, пожалуй, наказал бы он служителя, не разбираясь особенно — за что. Наказал бы, да и дело с концом. Но сейчас о другом были его мысли, для другого пришёл он в Компанию.
После никому не рассказывал граф, как и на чём они поладили, но весь товар, который привезло его племя, Фёдор Иванович сбыл по цене хорошей, другим недоступной. Чай, своё продавал, не чужое…
…и к ночи, вымученный больше, чем на самой тяжкой охоте, добрался он до квартиры отца Гедеона.
Из понятных опасений иеромонах сперва отказывался пить водку, но уступил настояниям графа и всё же пригубил горькую, чтобы не оставлять гостя с бутылкой один на один. Зато взахлёб рассказывал новости, которых за год накопилось немало.
Коллекции петербургских дарителей теперь занимали достойное место, и всякий мог рассмотреть коллекции картин и бюстов, чертежи судов морских, ландкарты с изображениями дальних краёв… Русская Америка читала книги, через полмира привезённые — и стихи, и рассказы о путешествиях, и трактаты научные.
— Больницу мы открыли, — говорил Гедеон, радостно сверкая глазами. — Детишек в школе грамоте учим и наукам естественным. Не поверите, ваше сиятельство, я словарь языков местных составлять начал! Сам уже говорю немного. Да что там, я «Отче наш», «Символ веры» и молитву Господу Иисусу на кадьякский перевёл. Эскимосы разучили уже, теперь молятся на своём, но по-нашему.
Услыхав признание графа о едва не случившемся самоубийстве, иеромонах побелел.
— Господь с вами! Тому быть нельзя! Никогда не поверю, что вашему сиятельству самая мысль об этом пришла. Это же как искушал вас нечистый?!
— Да я тогда себя не помнил. — Фёдор Иванович поёжился, заново переживая былой бред. — Решил, что умер уже и с тенями разговаривать могу. Дай, думаю, приму китовьего яду и проверю, чтобы наверняка знать. Когда бы не алеуты, я бы в самом деле сейчас не с вашим преподобием, а с тенями разговаривал. Спасибо, скрутили меня и в ремнях держали, пока совсем в чувство не пришёл.
Гедеон слушал внимательно, а граф пил водку, аппетитно закусывая рыбой, которую по привычке рвал руками, и рассказывал: